На лотке перед собой он никогда не держал самоуважение. Всегда отзывался о себе и о своих стихах скорее с юмором, говорил “стишки”. Но, конечно, знал себе цену. Неприкосновенность себя и своих
– Звонит Клячкин, говорит, приходи на концерт, я твоих “Пилигримов” петь буду. Я ему говорю: моли Бога, чтобы я не пришел, я тебе гитару на голову надену.
Когда по записи Фриды Вигдоровой в Италии и Израиле поставили пьесу:
– Какой-то юный тип там меня изображает – а мне каково?
Иосиф блюл себя, но с самого начала на протяжении лет общения со мной – и, конечно, не только со мной – бывал предельно откровенен. Не боялся говорить с подробностями о своих обидах, претензиях к кому-то, о своей удаче, о горе, оскорбленности, уязвленности. О своей действительно душераздирающей истории – с предысторией, с развитием шажок за шажком. До истории и помимо нее у него было огромное количество увлечений – он рассказывал, что в юности чувствовал себя, как он выражался, мономужчиной. Вот об увлечениях он мне практически ничего не рассказывал. В изображаемое время Иосиф был этаким жрецом морали. Помню, когда у него что-то произошло, вряд ли по его инициативе, с женой одного художника, он угрызался и явно раскаивался.
С одной стороны, Иосифа влекла литературная Москва, с другой – он не интересовался ни маститыми, ни эстрадными шестидесятниками, ни союзписательскими новичками, ни андерграундом. Не был читателем ни журнальной прозы, ни поэзии. Максимально официальный писатель, к которому заходил Иосиф, был Эренбург, “ребе”. Наиболее продвинутые из союзписательских литераторов любопытствовали насчет Иосифа. У тогдашнего Слуцкого была широта и желание что-нибудь тебе дать. Иосифу он понравился: “Добрый Бора, Бора, Борух”. Самойлов, который ненавидел неэпигонские стихи, стал целоваться с Иосифом: за Иосифом стояла Анна Андреевна. Евтушенко, обладая гиперразвитым чутьем, сразу зазвал его к себе и стал хвастаться живописью Юрия Васильева, потом – собой: “Что вы обо мне думаете?” Иосиф сказал: “По-моему, Женя, вы говно”. Евтушенко в истерике грохнулся на пол: “Как можно при моей жене!” Это рассказ Иосифа.
Аксенов очень приметил Иосифа и взял на крючок, хотел облагодетельствовать и позвал на редколлегию в “Юность”. Иосиф на этой редколлегии, наслушавшись того советского кошмара, в котором жили писатели “Юности”, просто лишился сознания. На Малой Филевской говорил, что присутствовал на шабаше ведьм. А на самом деле это был максимально возможный тогда либерализм.
Короткий обморок в “Юности” не изолированный случай. Бывало, что Иосиф вырубался, когда ему делалось морально невыносимо. Может, это предохранительный механизм, следствие голодных месяцев. Он был эвакуирован из Ленинграда зимой 1941–42, но что-то от блокады осталось. Это именной рескрипт Господа Бога, что спасся блокадный ребенок – он родился в мае 1940, а в сентябре 41 уже начался голод, так что обреченным побыть он успел. И при том, что он был физически сильный, хорошо развитый, с невероятным заводом, с прекрасными мускулами – казалось бы здоровяк, – какая-то органическая хрупкость в нем все время присутствовала. К здоровью он относился “кривая вывезет”, курить не бросал – был неукротимым паровозом. При этом врачей слушался и, когда они приговаривали его лечь в больницу, безропотно ложился и, надо думать, проделывал все, что ему предписывали. Он считал, что жить ему так и так немного. Что при благополучно сложившейся биографии, без особых вмешательств со стороны государства, проживет тридцать с чем-нибудь. Может быть, сакраментальные тридцать семь. И совершенно не случайно в сорок лет написал: “жизнь моя затянулась”.
Я был некоторым образом организатором трех его поэзоконцертов в Москве. Один родственник наших палангских знакомых пригласил Иосифа выступить в каком-то вузе. Дело было в конце мая или в начале июня, очень неподходящее время, когда студенты заняты сессией, а не стихами, тем не менее парень позвонил, попросил. Иосиф, естественно, согласился, и мы поехали куда-то, кажется, в Лефортово, по-моему, это был Бауманский. Мы пришли в общежитие, в довольно большую комнату, – может быть, это была не очень большая комната, сильно наполненная, или средняя комната средней заполненности – мне показалось, довольно многолюдно, человек пятьдесят – семьдесят. И те, кто пришли, слушали его замечательно. Перед этим квантумом студентов Иосиф выкладывался на полную катушку. Не думаю, что они его слушали с очень большим пониманием. Скорее – с огромным вниманием и с уважением, он для них был человек, который в жизни уже какую-то планку взял и в чем-то победу одержал, не только поэт, который свои полтора – два часа что-то вдалбливал. Когда дело кончилось, молодой человек, который Иосифа приглашал через меня, дал мне пук бумажек: “Вот ребята собрали, тут немного, правда”. Иосиф был совершенно поражен, потому что никак не ожидал, что ему беспортошные студенты что-то соберут.