Володька, младший брат нашего дачника Саши, забирает у мамы
– Вас еще за нее посадят.
– Возьмите, – говорит мама, а когда он уходит: – Поганец!
В выходной в компании дачников Володька рассказывает, что слово
После обеда летники и дачники собираются на верандах вокруг патефона. Годами готовятся, откладывают, обговаривают – и покупают театральный бинокль, термос, патефон.
Пластинки, в общем, у всех одинаковые.
Из сознательности –
Из образованности – Шаляпин.
По пристрастию – у кого Лемешев, у кого Козловский. Лемешисты воюют с Козловским отчаянно и безнадежно.
Для души – Козин или цыганское.
Для компании – Утесов и заграничные танго, фокстроты, румбы. Пластинки – не заграничные, все до единой – Ногинский или Апрелевский завод.
В компании танцуют. Папа не танцует. Мама умеет вальс. Мне сказали, что варламовская
Патефонная музыка не та, что по радио. Там оперы, хор Пятницкого, хор Александрова, песни советских композиторов, фантазии на темы песен советских композиторов, песни о Сталине.
Радиомузыка увлекает куда меньше, чем патефонная.
И все же за долгие годы включенной трансляции я уловил, полюбил, запомнил такое, чего недоставало в самой жизни, – яркое, экзотическое:
Я все время напеваю: говорят, у меня слух. Бабушка, мама, папа хотят учить меня музыке.
Это значит, на пианино. В музыкальной школе на пианино не принимают, там евреи на скрипке учатся: в случае чего скрипку под мышку и побежал.
Сумасшедшая тетка Вера на своей прямострунке ФОЙГТ никогда не играла. Прямострунку отвергли, скорее всего, из щепетильности. В начале тридцать девятого бабушка отыскала, папа купил хороший недорогой ОФФЕНБАХЕР. Недорогой: пять тысяч! Понятно, откуда такие деньги – папа только получил за книжку. Непонятно, как высокий, большой инструмент влез в наши тринадцать метров.
Я тычу пальцами в клавиши. Думаю, каждая клавиша – буква; если знать слова, по клавишам можно набрать любую песню.
Бабушкин знакомый учитель музыки, чех Александр Александрович Шварц уже очень старый. Незнакомая учительница принесла Гедике, заставила постучать карандашом по деке, подложила под меня тома Малой советской и убила насчет клавиш-букв. Я, рассерженный, ей в спину:
– До свиданья, Маланья!
Попало.
В трамвае мама разговорилась с серьезненькой девочкой лет восьми: папка с лирой.
– Я учусь у Любовь Николавны Басовой, лучше ее никого нет.
На Пушкинской площади в доме Горчакова у Любови Николаевны Басовой занимаются одаренные дети:
– После этого сфорцандо Мильчик интуитивно взял педаль…
Я не одаренный. За пианино кнутом не загонишь, калачом не заманишь. Хожу с невыученными уроками – как раздетый. Маюсь.
На патефоне или по радио слушать было полегче. Даже последние известия интересней, чем зубрежка на пианино. Я раскрываю газету. Дедушка читает
– Теперь нельзя ругаться фашистом.
Наступает пора изумления.
Папин сослуживец, молодой дядя Володя, – чуть ли не единственный, кого с радостью приглашают на Капельский, – рассказывает, что в Западной Белоруссии и Литве не радовались Красной армии:
– Стояли и плакали.
Он привез мне 30 копеек/2 злотых 1835 года и 20 сентов со скачущим рыцарем.
Эстонские кроны с ладьей – как золотые.
В магазинах полно латвийских конфет –
– Лайма, ну, это счастье.
Конфеты в сто раз вкуснее, чем
Взрослые говорят:
– Откуда у них табак? Торфом, наверное, набивают…
В последний день финской войны, после перемирия, под Выборгом убили папина брата Федора.
Вернувшиеся изумляются злобности финнов:
– Кукушка сидит на дереве, стреляет до последнего патрона.
– Медсестра наклонилась над раненым финном, а он в нее нож!
По радио, в газетах никогда: финская армия, финские солдаты. Только: банды, бандиты, в лучшем случае: шюцкоровцы, лахтари.
Первый
Из Риги вернулся дачник Саша – изумляется злобности латышей:
– Они же нас ненавидят! Бреюсь у парикмахера и боюсь, что он перережет мне горло.