Афоня зарифмовал
Приятель Афони Цырлин, Цыга, тоже включился в поэзию. Рожал он туго и родил всего одну строчку, зато апокалиптическую:
Повальное стихописательство, несомненно, принадлежало к возрастным занятиям и входило в
На большой перемене на углу Дурова мы брали на двугривенный соленых огурцов и по Фрейду забрасывали их в окна женской 235-й у Филиппа-Митрополита.
После уроков – стыкались. Почти по-джентльменски, клали к ограде портфели, если кто в очках – срывал их шикарным жестом и бросался в бой: побеждает, кто бьет первый.
Зрители стояли кольцом и соблюдали нейтралитет: двое дерутся – третий мешается[41]
.Мы знали, что мы ничего не знали. Экспириенсоватые от нас отхихикивались. Нам оставалось прислушиваться к рассказам и россказням бабника Усачева. Мы:
– верили и не верили, что у потерявшей невинность у переносицы поперек лба появляется тоненькая морщинка;
– верили и не верили, что в одиночку изнасиловать невозможно;
– верили и не верили, что от изнасилования не беременеют;
– содрогались от самого слова
– вожделели провиденциального соития и боялись его как чего-то родственного изнасилованию, противоестественного, отвратительного;
– болезненно гадали друг о друге, кто уже
– болезненно острили: – Онанизм – это самообладание.
Мы с Вадей тайно именовали себя поллюционерами:
– Узок круг этих поллюционеров…
Главное поле для брачных игр – танцы, что еще? Дежурная острота прищуривалась: – Танцы – трение двух полов о третий.
Это звучало почти кощунственно. Только на танцах нас встречали с девочками из женской школы, чаще всего – 235-й. Только на танцах жертвы раздельного обучения на час-другой оказывались в менее противоестественных отношениях друг к другу[42]
.Танцы имели две ипостаси. Во-первых, бальные танцы. Вертлявый человечек из Большого театра распинался:
– Ну зачем нам западные танцы, когда у нас есть свои, хорошие, русские – полька, венгерка, па-де-грас, па-д’эспань…[43]
Бальные танцы имели для нас мало смысла: за ними не разговоришься, не познакомишься. Необходимость в танго и фокстроте была так очевидна, что где-то на командных высотах их оставили, переименовав:
Урок заканчивался, девочки из 235-й разбегались, ветеран балета удалялся, мы двумя параллельными классами окружали аккордеониста: он не спешил. Безработный джазист с косыми глазами западненца тоскливо говорил:
– Все знают, – и называл никому не известную украинскую песню. – Попробуйте узнайте ее в такой импровизации.
Мы восхищенно слушали. Стремясь к прямой правде, я спросил, какой самый лучший джаз в мире, и он с готовностью произнес:
– Глен Миллер.
Во-вторых, вечера. Их предвкушали заранее, старались не пропустить, строили планы. Не ходил на них один Дима.
Зато появлялся Евтушенко. Стоял в толпе, всматриваясь, как будто оценивал положение. Изредка ронял:
– Пастернак – гениальный поэт…
– Шефнер – гениальный поэт…
Вечера начинались с официальной части:
– доклад о международном положении, или
– самонадеянность – старшеклассники с удовольствием развязничали, изображая эсэсовцев, или американцев, или
– Вадим Синявский. Он жил рядом со школой, охотно приходил, трепался почти интересно, но очень длинно, отнимая время у танцев. Его радением к нам заявлялись звезды:
Бобров,
Федотов,
Хомич,
Бесков,
Чудина,
Григорий Новак.
Полковник-тренер из ЦДКА показал поединок неравных партнеров.
Под конец слабейший был цвета своей клубной майки.
Школьное – или районное – начальство добредало до таких чертиков, что раза два танцы было велено открывать полонезом. За ним тягомотно тащились бальные. Мы выжидали, когда надзирающие умотают домой или обалдеют от бдительности. Тогда на школьном радиоузле ставили давние, довоенные, ныне запретные, западные:
утробная
варламовская
цфасмановское
более поздние:
утесовская
кручининское
тяжеловесный
рижский
шахновская
Переименованное танго, переименованный фокстрот – это и был тот максимум
Хороший тон – танцевать стилем, то есть с отсутствующим выражением лица, вихляясь, прищелкивая каблуками и ставя носки ботинок вовнутрь.