Дюма снова уехал в Италию. Хоть он и ненавидел, по его же словам, Неаполь, жить без Неаполя уже не мог. Не обращая внимания ни на какие пересуды, Александр упорствовал в своем убеждении, что именно здесь – идеальное место для того, чтобы отстаивать единство Италии. К кому бы он ни обращался, к итальянцам или французам, речи его были все те же. Так, уступив права на «Монте-Кристо» некоему Кальве, ставшему владельцем-редактором газеты, выходившей теперь два раза в месяц, он продолжал снабжать издание статьями о положении в Неаполе, под заглавием «Одиссея 1860 года» им была изложена эпопея гарибальдийской тысячи. Может быть, именно воинственные интонации льстеца-француза побудили Гарибальди вновь начать битву? Как бы то ни было, в июне 1862 года «генерал» попытался захватить Трентино-Альто-Адидже, затем, когда попытка провалилась, высадился в Калабрии со своими добровольцами, и здесь войска Виктора-Эммануила II без труда покончили с этим его безнадежным предприятием. Раненый Гарибальди был брошен в тюрьму в Аспромонте, и единственной радостью, какую принесло ему возвращение на политическую и военную арену, была моральная поддержка, которую оказывал гарибальдийцам Дюма своими статьями в «L’Indipendente» и в «Монте-Кристо». До самого окончательного поражения героя Александр не переставал воспевать его храбрость, мужество и величие души. А продолжая прославлять этого великолепного побежденного, неустанно обличал упадок, в который пришел Неаполь, город, где царили нищета и разбой.
Эти обвинения против каморры, грозного объединения, занятого воровством, вымогательством и убийствами, каморры, которую власть, со временем становившаяся все более продажной, не в силах была усмирить и подчинить себе, в конце концов начали раздражать итальянцев. Они не могли стерпеть, чтобы какой-то французишка критиковал их и намеревался устроить их счастье помимо их воли. На стол «поборника справедливости» стали ложиться письма с угрозами; местная пресса язвительно высмеивала самоуверенность и дерзость чужестранца, вздумавшего всех поучать. Дюма чувствовал, что слуги, большая часть которых была подкуплена каморрой, за ним следят. Наконец под предлогом того, что Александра необходимо охранять, муниципалитет поставил у входа во дворец Кьятамоне вооруженных часовых.
Однажды, когда у Александра был в гостях его соотечественник Максим Дю Кан, проездом оказавшийся в Неаполе, под окнами дворца раздались полные ненависти крики: «Дюма, убирайся прочь! Дюма, в море!» По словам Максима Дю Кана, там собрались сотни три человек, «впереди которых выступали большой барабан, китайская шляпа и итальянский флаг». Полиция разгоняла толпу, но делала это с какой-то странной снисходительностью. Может быть, она сочувствовала демонстрантам? Дю Кан отправился узнавать новости. Вернувшись, он увидел, что Дюма сидит сгорбившись, закрыв лицо руками. Тронул писателя за плечо. Александр поднял на него полные слез глаза и прошептал: «Я привык к неблагодарности Франции, но не ожидал неблагодарности от Италии!»[99]
Несмотря даже и на это предупреждение, Дюма продолжал упорствовать в намерении отдать все силы освобождению угнетенных народов – независимо от того, каковы их географическое положение или истоки цивилизации. Как раз тогда, когда Италия принялась доказывать, как ей хочется от него избавиться, он заметил несчастья Албании, Фессалии, Эпира, Македонии, изнемогающих под турецким гнетом… И вот греко-албанская хунта под предводительством князя Георга Кастриоти Скандербега обращается к нему с письмом, которое поначалу привело его в восторг: «Сударь, вы можете сделать для Афин и Константинополя то, что совершили для Палермо и Неаполя. Выдвинувшийся вперед часовой возрождающихся народов, вы удвоите ваши силы в день, когда начнется последняя битва христианства против Корана. Сударь, национальная реформа, во главе которой не стоит гений, подобный вам, чтобы направлять помыслы толпы, подобна локомотиву, пущенному без машиниста». Как можно устоять перед столь благородным предложением и столь настойчивой просьбой?