Читаем Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность полностью

Вступая в жизнь, Герцен мог рассчитывать на лучшую участь. Суровость, с какою с ним поступали в юности, обидела эту властную, гордую натуру, и он дал себе клятву не мириться никогда. Роковой шаг эмиграции всю жизнь тяготел над ним своими тяжелыми последствиями. Герцену пришлось скитаться всю жизнь; как Байрон, он не нашел нигде покоя. Швейцария опротивела ему своим мелким расчетливым мещанством, Англия – своим крупным мещанством, Франция – своей трусливой покорностью Наполеону. А сжечь корабли эмиграции, вернуться в Россию он не мог, не хотелось – да и к чему бы это повело? Бросая его из угла в угол, из страны в страну, из города в город, эмиграция окружала его всегда чуждым обществом; или, лучше сказать, это общество было его только наполовину. С эмигрантами других стран он не мог чувствовать никакой кровной связи; свои собственные эмигранты доставляли больше горя, чем радости… А тут еще семейная неурядица – постоянная, мучительная, которой я, по весьма понятным причинам, лишь слегка коснулся в очерке.

Терпеть, не жаловаться? Но у Герцена натура была не такова. Его злоба, раздражение, грусть неотразимо просились наружу, как у Байрона и у всех людей того же гордого типа. И Герцен, и Байрон могли писать только о себе; своими насмешками над врагами, своими жалобами на свою долю они наполняли целые страницы, целые тома. Русский изгнанник чувствовал, что он сродни великому английскому поэту.

«Байрон, – пишет Герцен, – нашедший слово и голос для своего разочарования и своей устали, был слишком горд, чтобы притворяться, чтобы страдать для рукоплесканий; напротив, он часто горькую мысль свою высказывал с таким юмором, что добрые люди помирали со смеху. Разочарование Байрона больше, чем каприз, больше, нежели личное настроение. Байрон сломился оттого, что его жизнь обманула. А жизнь обманула не потому, что требования его были ложны, а потому, что Англия и Байрон были двух разных возрастов, двух разных воспитаний и встретились именно в ту эпоху, в которую туман рассеялся». «Разрыв, который Байрон чувствовал как поэт и гений сорок лет тому назад, после ряда новых испытаний, после грязного перехода с 1830–1848 г. и гнусного с 48 до сегодняшнего дня, поразил теперь многих. И мы, как Байрон, не знаем, куда деться, куда приклонить голову».

Перед нами – истинная трагедия: гений среди пошлости, рыцарь среди мещан.

Рыцарь… вот слово, которое в моих глазах наиболее полно выражает духовный облик Герцена. Рыцарь вплоть до недостатков. Рыцарь и могучий скептический ум.

Прежде и больше всего искал он в жизни благородства и свободы. Прежде и больше всего боролся он с пошлостью и рабством человека. Все это слишком велико, огромно, чтобы сказать: «Человек достиг своей цели»; все это слишком велико и ценно, чтобы не торжествовать, не радоваться при виде таких людей и таких стремлений.

Он не был ни чистым художником, ни чистым публицистом (с программой по параграфам, с пристальным вниманием к мелочам, с жаждой практической деятельности и пр.). Он был художником-публицистом и публицистом-художником, хранящим в душе «утопию» полной, абсолютной свободы человеческой жизни и личности.

Белинский сравнивает его с Вольтером. Это сравнение – ценно.

Получив для своего альманаха интермедию к роману «Кто виноват?», Белинский писал Боткину: «Я из нее окончательно убедился, что Герцен – большой человек в нашей литературе, а не дилетант, не партизан, не наездник от нечего делать. Он не поэт – об этом смешно и толковать, – но ведь и Вольтер не был поэт не только в „Генриаде“, но и в „Кандиде“, однако его „Кандид“ потягается в долговечности со многими великими художественными созданиями, а многие невеликие он уже пережил и еще переживет их. У художественных натур ум уходит в талант, в творческую фантазию, и потому в своих творениях как поэты они страшно, огромно умны, а как люди ограниченны и чуть не глупы (Пушкин, Гоголь). У Герцена как у натуры по преимуществу мыслящей и сознательной, наоборот, чувства ушли в ум, осердеченный и согретый гуманистическим направлением, не привитым, не выезженным, а присущим его натуре. У него страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько одному человеку».

Да, это был огромный ум.

Его способность провидения приводит в положительное изумление даже покойного Страхова, и это совершенно понятно. Надо перенестись в обстановку шестидесятых годов, припомнить эту сумятицу международных отношений, обаяние Наполеона III, никому не видный и незаметный рост Пруссии, чтобы по достоинству оценить проникновенные слова: «Теперь, граф Бисмарк, ваше дело», в которых высказан смертный приговор второй империи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже