Книга была переведена на все европейские языки, не исключая испанского, венгерского, польского и т. п., вызвала целую литературу подражаний и комментариев, целую бурю хвалебных гимнов и – как водится – немало нападок. Пиетисты указывали на то, что во всех четырех частях «Космоса» ни разу не упоминается слово «Бог», обвиняли Гумбольдта в сочувствии нечестивому Фейербаху, и тому подобное.
Короля старались уверить, что «Космос» – нечестивая и демагогическая книга. Но он не поверил и приветствовал Гумбольдта очень любезным письмом.
С появлением «Космоса» слава Гумбольдта достигла кульминационного пункта.
В момент выхода в свет первого тома ему было 76 лет. Физические и умственные силы его, однако, не ослабели под бременем этого возраста.
Трудно представить себе более счастливую жизнь. Судьба одарила его всем, что люди считают необходимым условием счастья. Богатство? – он был богат. Свобода? – он мог ею пользоваться в полной мере. Слава, почет, поклонение? – он при жизни пользовался ими в такой степени, как никто, и мог быть уверен, что имя его сохранится в потомстве.
Тем не менее и этот счастливейший из смертных находил причины жаловаться. Скорбная нота звучит в его письмах все сильнее и сильнее по мере приближения к концу. Усилившаяся реакция отравляла ему жизнь. Для большинства придворных, знатных пиетистов (которые тогда были в силе) Гумбольдт был бельмом на глазу. «Аристократия ненавидит меня от всей души, – говорил он. – Я для нее старый трехцветный лоскут, который приберегают, чтобы в случае надобности развернуть».
Многие из ученых недолюбливали его за бескорыстную любовь к науке, заставлявшую Гумбольдта всеми силами выдвигать и поощрять молодые таланты; сторонники феодальных привилегий и крепостного права – за свободный образ мыслей. «Свобода и процветание– неразлучные идеи, даже в природе», – говорил он. Наконец ханжи чуяли в нем старого вольнодумца еще вольтеровской эпохи.
Вся эта компания не смела нападать на него открыто: он был слишком велик и славен, да к тому же умел отбрить всякого, кто решался на прямое нападение. Но чем более льстили ему в глаза, тем сильнее работали языки за его спиной. Сплетни, наговоры, клевета – все орудия ничтожества пускались в ход. Все это действовало, как комариные укусы, не причиняя существенного вреда, но раздражая пуще серьезной боли. В письмах к Лаланду, Фуркруа и другим из американского путешествия мы не встречаем таких жалоб на москитов, как в письмах к Бунзену, Варнгагену и пр. – на реакционных мошек.
«Без моих придворных связей я был бы изгнан из Берлина», – писал он Бунзену.
Он держался при дворе только благодаря личному расположению короля. Но своеобразная политика последнего доставляла ему много огорчений.
«Небо послало мне смутный, тяжелый закат жизни», – жалуется он Варнгагену еще в 1842 году.
«Столетия – минуты в великом процессе развития человечества. Но восходящая кривая имеет свои понижения, и очень неприятно попасть в момент такого понижения».
Все, что ему оставалось – это действовать лично на короля. И нужно заметить, что он говорил с ним очень откровенно. Какого рода направление господствовало тогда, можно судить по тому, что в 1842 году пришлось, например, хлопотать за Мейербера, которого хотели обойти наградой за то, что он был еврей. В письме к королю Гумбольдт говорит между прочим: «Доверие к монарху сохраняется, пока чувствуют, что он стоит выше мелочных взглядов, что он соответствует уровню своего времени»…
В 1846 году, заступаясь за профессора Масмана, подозреваемого в неблагонамеренности, он писал королю: «Бояться всякой духовной силы – значит отнимать у государства всякую питающую, поддерживающую силу».
Нам уже не раз приходилось упоминать о «житейской мудрости» Гумбольдта. Приведенные цитаты показывают, что она не заставляла его кривить душой. Любезный и уступчивый в мелочах, он не доводил свою любезность до потакания злу и не обходил молчанием того, что его возмущало. Уступчивость его выражалась в более мелких и невинных вещах. Вот, например, ее образчик: оказав содействие египтологу Бунзену в издании одного дорогого сочинения, он просит его посвятить эту книгу не ему, Гумбольдту, а королю. «Ему это будет очень приятно, – прибавляет он, – а мне даст возможность оказать содействие Лепсиусу».
Нельзя не сознаться, что подобные маленькие хитрости слишком невинны, чтобы осуждать их, в особенности, если мы вспомним, что приобретаемое посредством них влияние употреблялось не для личной пользы, а для бескорыстного служения науке.