Павел Петрович и жаловал любимца и журил крепко. Раз, после одной чрезвычайно бурной служебной взбучки, Аракчеев со слезами вбежал в церковь, думая, что лишь милость Божия может помочь ему остаться на службе. Стоя на коленях и горячо молясь, он вдруг услышал за спиной звон шпор. В страхе он обернулся – так и есть: Павел!
– О чем ты плачешь? – спросил его цесаревич.
– Мне больно лишиться милости Вашего Императорского Высочества.
– Да ты вовсе не лишился ее,– сказал Павел Петрович, кладя руку ему на плечо. – Молись Богу и служи верно: ты знаешь, за Богом молитва, а за царем служба не пропадают!
– У меня только и есть, что Бог да вы! – со слезами выдавил из себя Аракчеев.
Когда они вышли из церкви, цесаревич остановился, внимательно посмотрел на Аракчеева и сказал:
– Ступай домой, со временем я сделаю из тебя человека.
***
Взрослая жизнь встретила Александра как-то двусмысленно, двулично. Отец и бабка предъявляли на него свои права, навязывали ему выбор между Эрмитажем и Гатчиной, то есть требовали от него то, что противоречило всему его предыдущему воспитанию – определить свои отношения с действительностью. Командуя одним из гатчинских батальонов, великий князь ежедневно с шести утра изучал жесткие, бесцеремонные казарменные нравы; возвращаясь вечером в столицу, он тайком, стыдясь, сбрасывал забрызганную грязью гатчинскую форму, над которой в Зимнем потешались, как могли, и в модном светском костюме являлся в Эрмитаж, где вокруг императрицы собиралось самое изысканное общество. Здесь говорили о последних политических новостях, блистали остроумием, смотрели лучшие французские пьесы, и самые неряшливые и скандальные дела облекали в пристойную форму, не оскорблявшую приличий и не задевавшую ничьих ушей. Этот внезапный переход из одного мира в другой ни на минуту не затруднял его: от казарменного непечатного лексикона он с легкостью переходил к изящным французским каламбурам.
В гатчинском дворце тоже было свое остроумие и свое злословие. Павел Петрович открыто осуждал правление матери, называя его узурпацией, и при всяком удобном случае пенял Александру его свободомыслием. Получив очередные новости из Франции, он обращался к сыновьям с удовлетворением человека, чьи предсказания полностью оправдались:
– Вы видите, мои дети, что с людьми следует обращаться, как с собаками.
И, случалось, что тем же вечером Екатерина рассуждала с Александром о правах человека, читала ему французскую конституцию, комментируя отдельные статьи, и разъясняла причины революции.
В гатчинских занятиях внуков императрица видела смешную карикатуру на воинскую службу и иногда, забыв о приличиях, в присутствии Платона Зубова и других вельмож, просила их спародировать фронтовые манеры отца. Александр делал это действительно забавно. Но бабка не замечала, что старший внук с отвращением глядит на ее фаворита, который около полуночи, зевая, вставал вслед за императрицей из-за карточного стола и с рассеянным видом направлялся в ее спальню, а утром как ни в чем ни бывало появлялся в приемной заспанный, в распахнутом халате, с растрепанными волосами…
Александр, по словам В.О. Ключевского, видел вокруг себя много грязи – изящную грязь бабушкиного салона и неопрятную грязь отцовской казармы. Но хотя он и писал Лагарпу, что весь преобразился, встает рано и целое утро работает по оставленному наставником плану, тем не менее у него не было привычки упорно трудиться, возиться в здоровой житейской грязи, пачкаться в которой сам Господь судил человеку: «В поте лица твоего будешь есть хлеб». Первая же помеха надолго отрывала его от занятий.
Екатерина не сумела ни занять его работой, ни разнообразить его времяпровождение; свои гатчинские обязанности Александр исполнял с рвением молодого человека, которому впервые поручено ответственное дело. Он еще по привычке подлащивался к стареющей бабке; отца же боялся смертельно и потому до изнурения утомлял себя службой. «Нынешнее лето я действительно могу сказать, что служил»,– с гордостью писал он Лагарпу осенью 1796 года. На самом деле вся служба сводилась к пунктуальному исполнению различных мелочей – от этого неумения видеть вещи en grand28, наряду с пристрастием к парадомании29 – этой специфической болезни государей,– Александр не мог избавиться всю последующую жизнь.
Гатчинские учения повредили и здоровью великого князя. В шестнадцать лет он уже был близорук, как и его мать; а в 1794 году к этому прибавилась глухота в левом ухе. По собственным словам Александра это произошло оттого, что на одном из артиллерийских учений он стоял слишком близко к батарее.
Молодости свойственен корпоративный дух, она охотно делит людей на своих и чужих. В принадлежности к отцовской гвардии отверженных было даже нечто привлекательное для Александра. Похоже, что в глубине души он считал себя офицером гатчинской, а не русской армии и часто самодовольно повторял, желая похвалить что-либо:
– Это по-нашему, по-гатчински.