Потом заговорили о новом указе: «Дабы по всей армии делали шаги в аршин, тихим шагом по 75 в минуту, а скорым, той же меры, по 120 шагов; и отнюдь бы с оной меры и кадансу не отступать[164]
».О военном параде на Марсовом поле. В лейб-гвардии сапёрном баталионе тишины надлежащей в шеренгах не было, много колен согнутых, игры в носках мало, и во фронте кашляют.
– Ну а зато измайловцы утешили, батюшка, – заметил Аракчеев. – Ах, хороши, молодцы измайловцы! Уподобить должно стенам движущимся: не маршируют, а плывут– Заглядение! Кажись, вели на руки вверх ногами стать, и то пройдут!
– Недурны, – скромничал государь, краснея от удовольствия при этой похвале своему полку любимому. – А всё-таки жаль, что, когда стоят на месте, приметно дыхание, – видно, что люди дышат…
Вспомнили одного ординарца времён павловских, который выучен был носить стакан воды на кивере, не расплёскивая; теперь уже не выучишь: не те люди, не те времена.
Наконец погрузились в бесконечное рассуждение о том, как на обшлаге нового мундира егерского вместо зубчатой вырезки клапана сделать прямую и вместо трёх пуговиц пять.
Лицо у государя было как в детстве, когда играл он в солдатики. И в этой беседе – то же родное, милое, гатчинское, как будто опять между ними двумя – третий – он, отец. И хорошо, тихо-тихо, безрадостно, безгорестно, как в вечности. Кажется, что ничего не было, нет и не будет, кроме плутонг, шеренг, эшелонов, баталионов, правильных, тождественных, единообразных человеческих куч, уходящих, подобно щебённым кучам, по обеим сторонам дороги в бесконечную даль.
На часах пробило десять. Государь опять затревожился: Алексею Андреичу спать пора; поздно ляжет – не заснёт. Прекратил беседу на полуслове, велел ему уходить, напомнил о кобыльем молоке, чтоб на ночь выпил. Обнялись на прощанье, перекрестили друг друга.
Когда Аракчеев ушёл, государь начал тоже собираться ко сну. Обряд неизменный. Прочёл по одной главе из Ветхого Завета, Евангелия, Апостола. Много лет читал вместе с Голицыным одни и те же главы по расписанию на целый год; иногда, в походах, в путешествии, чтобы не сбиться со счёту глав, присылал к нему курьеров за справками из-за тысячей вёрст.
Перешёл в спальню рядом с кабинетом; стал на молитву; стоял недолго, потому что нога болела; а прежде от этих стояний, вечерних и утренних, мозоли на коленях делались. Умылся, подошёл к окну, отворил форточку минут на десять: к «воздушным ваннам» приучила его с детства Бабушка по совету философа Грима[165]
.Лёг. Постель односпальная, узкая, жёсткая, походная, с Аустерлица всё та же: замшевый тюфяк, набитый сеном, тонкая сафьянная подушка и такой же валик под голову. Обыкновенно засыпал тотчас, как ляжет: повернётся на левый бок (спал всегда на левом боку), перекрестится, подложит левую руку под щёку, закроет глаза и уже спит таким глубоким сном, что, бывало, дежурный камердинер с камер-лакеями тут же рядом, в спальне, прибирая платье, ходят, стучат, кричат, как на улице, потому что знают, что государя, «хоть из пушек пали, не разбудишь».
Но после болезни начались бессонницы. Так и теперь – уже засыпал, вдруг послышались голоса, голоса и шаги бегущих людей по гулким переходам и лестницам, приближающиеся – вот-вот войдут, как в ту страшную ночь. Вздрогнул и проснулся с тяжело бьющимся сердцем. Чтобы успокоиться, стал думать о правильных, подобных движущимся стенам, шеренгах, о пяти пуговицах вместо семи на обшлаге мундира и начал забываться опять. Но Аракчеев зашептал ему на ухо: «Жёлтенький-жёлтенький, жалкенький такой… и на височке будто на левом малое чёрное пятнышко…» Опять вздрогнул, проснулся, широко раскрыл глаза в ужасе – сна как не бывало; почувствовал, что не заснёт во всю ночь.
Встал, надел шлафрок, пошёл в кабинет, отпер ящик стола, где лежали бумаги о тайном обществе, взял отдельный, старый, пожелтевший листок, положенный давеча сверху, и стал читать. То было письмо князя Яшвиля, одного из цареубийц 11 марта. По-французски написано.