– Как что? Я говорю, а ты не слушаешь… Так вот всегда! Ни до чего тебе дела нет, кроме общества. Но если тебе общество дороже всего, так и скажи прямо. Ведь ты не один. «Конституция, революция, республика» – а мы-то с Настенькой чем виноваты?..
Говорила плачущим голосом; подождала, не ответит ли. Но он молчал.
– Ну подумай, Атя: ведь если что, не дай Бог, случится с тобой, я не вынесу! Так и знай, погубишь и меня, и Настеньку…
– Наташа, – сказал он, сердито переворачиваясь с боку на бок, – сколько раз просил я тебя не говорить пустяков. Ну какое там общество! Одни разговоры… Можешь быть спокойна: ничего со мной не будет… Ну полно же, полно, дружок, не мучай себя, не расстраивай, спи с Богом.
– Ах, Атя, Атечка, родненький!.. Ну что тебе, что тебе это общество? Ведь сколько можно и так добра сделать. Ведь какой ты у меня умница, какие стихи пишешь, как начальство любит тебя! Ушёл бы совсем от них. Зажили бы тихо, смирно, счастливо. Ну чего ещё нужно, Господи!..
Он обнял её молча, с нежностью. Затихла, ещё несколько раз тяжело вздохнула, как маленькие дети, когда засыпают, наплакавшись, и скоро услышал он знакомый, смешной, тоненький храп. В первые дни после свадьбы, когда он восхвалял её в стихах:
удивлял и огорчал его этот храп; а теперь сладко баюкал, как старая детская песенка.
Но сегодня и под эту песенку долго не мог уснуть. Было душно от натопленной печки, от пуховиков двуспальной постели, от собственного жара и жаркого тела Наташи, от этих милых, слабых, сонных рук, которые обвили его, сковали, как тяжкие цепи.
писал когда-то. А вот теперь наоборот: чтоб
Наконец задремал, но тотчас же проснулся; видел во сне что-то страшное, не мог вспомнить что и только повторял про себя в ужасе: «Что это? что это?..»
Часы в столовой тикали; зелёная лампадка теплилась; слышался тоненький храп. Всё как всегда. Но во всём – новое, страшное – наяву, как во сне. Что это? Что это?
Вдруг понял что. На одно мгновение с ослепляющей ясностью, какая бывает только у внезапно проснувшихся ночью, совершенной тишине, в совершенном одиночестве, – понял, что не когда-то, где-то, а тут же, сейчас – вот она, смерть. Готов ли он? Не права ли Наташа? Не уйти ли, пока ещё не поздно?
Но мгновенье прошло, смерть отступила, уже перестал он её понимать и подумал с обычною ложью, с обычною лёгкостью: «Нет, поздно… Ну что ж, смерть так смерть!»
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Свадьба Софьи Нарышкиной с графом Шуваловым назначена была летом. Уже привезли из Парижа с особым курьером великолепное подвенечное платье, но невеста отказалась наотрез примеривать его, как ни упрашивала мать; а потом уже не могла, потому что опять заболела. Улучшенье, которому так радовался князь Валерьян, оказалось обманчивым. Во время ледохода болезнь усилилась, и началось кровохарканье. Государю врачи объявить не решались, но про себя знали, что дни больной сочтены.
Софья была слишком слаба, чтобы везти её за границу или на юг России. Врачи советовали ей переехать за город.
Весна была ранняя, дружная; дни лучезарные. В тени лесных оврагов лежал ещё снег, а на солнечных дорогах уже пахло летнею пылью. Небо целыми днями – безоблачно-синее, как синее лампадное стекло с огнём внутри; а если долго смотреть в него, то казалось тёмным, дневное – ночным, как в глубине колодца. И за всей этой чрезмерной ясностью – темнота, пустота зияющая.
Дача Нарышкиных по петергофской дороге – настоящий маленький дворец с бельведером, откуда виден Финский залив, Петербург и Кронштадт; с плоским зелёным куполом и белыми столбами римского портика. Английский стриженый сад со шпалерами, лабиринтами и усыпанными жёлтым песком дорожками; одна только высокая аллея старых плакучих берёз.
В покоях – тяжёлое великолепие павловских времён: расписные потолки, штофные обои, золочёная мебель, тусклые зеркала, в которых лица живых – как лица покойников. Но несколько комнат отделала Марья Антоновна в новом, весёленьком французском вкусе, особенно комнату больной на втором этаже, окнами на море. Обои, нарочно из Парижа выписанные, – серебристо-белый атлас с бледно-алыми гвоздичками; лёгкая дачная мебель лакированного светлого тополя; балкон, уставленный цветущими померанцами в оранжерейных кадках. «Настоящее гнёздышко любви – nid d'amour – для моей бедненькой, бедненькой девочки», – говорила Марья Антоновна. Но на весёленькой мебели, как на тычке, больной ни присесть, ни прилечь. «Ох, болят мои старые косточки!» – горестно шутила Софья. Белый атлас напоминал ей ненавистное подвенечное платье, которое теперь она как будто вечно примеривала; алые гвоздички утомляли глаза, как мелькание бреда.