Белый утверждает, что в ответ на предложение поговорить Блок («его глаза просили: «Не надо») вымолвил короткое «Что же, рад» и повел «брата» в кабинет. И в ответ на пылкое признание лишь выдавил из себя еще раз: «Я рад». Белый свидетельствует, что при разговоре присутствовала и Любовь Дмитриевна. Вот как запомнила его пересказ известная путаница Ирина Одоевцева: «Она с дивана, где сидела, крикнула: «Саша, да неужели же?..» Но он ничего не ответил. И мы с ней оба молча вышли и тихо плотно закрыли дверь за собой. И она заплакала. И я заплакал с ней. Мне было стыдно за себя. За нее. А он. Такое величие, такое мужество! И как он был прекрасен в ту минуту, Святой Себастьян, пронзенный стрелами. А за окном каркали черные вороны. На наши головы каркали».
Если взять и поверить в то, что ровно так оно все и было, одинаково неприглядны и плачущие за дверью, и сам «Себастьян». Мужчинам стоило бы объясняться с глазу на глаз. А нет - отчего уж было не позвать в зрители и остальных домашних? Прислугу, прохожих с улицы? И все бы рыдали, вороны каркали, а «Себастьян» выглядел бы вчетверо величественней.
Между прочим, сам Блок позже горько сожалел, что отнесся к этому объяснению настолько инертно. Пять лет спустя он записал в дневнике (по поводу совершенно другого события): «Городецкий, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал принимать участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, боже мой!)».
Как многое говорит эта короткая запись о предстоящих пяти годах! Она сотворена рукой уже совершенно другого -напрочь вымерзшего изнутри Блока. Белый - всего лишь «Бугаев» (дважды в строке), Люба - «своя жена».
А «раздираемый жалостью к Саше» Белый в тот же вечер уносится в Москву - искать деньги на поездку в Италию, о которой они условились с теперь уже его(?) Любой. По дороге жалость к брату маленько подрастряслась, и из Москвы идут и идут очередные «ливни писем».
Атмосфера в Гренадерских казармах накаляется. Александра Андреевна уже в жуткой тревоге. Склонная ко всяческого рода преувеличениям и усложнениям, теперь уже и она замечает в Любе нечто демоническое. Люба напоминает ей уже не врубелевскую Царевну-Лебедь, а увиденных недавно на выставке мироискуссников одну из малявинских пляшущих баб - «страшную и грозную». Сама Любовь Дмитриевна пребывает в полнейшей растерянности. 11 марта Евгений Иванов записал ее сбивчивый рассказ об этом: «Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать, что мне делать?.. Если я уйду с Б.Н., что станет Саша делать?.. Б.Н. я нужнее. Он без меня погибнуть может. С Б. Н. мы одно и то же думаем: наши души - это две половинки, которые могут быть сложены. А с Сашей вот уже сколько времени идти вместе не могу...» И жалуется, что уже не может понять ни мужниных стихов, ни вообще всего, что он говорит. Что всегда любила его «с некоторым страхом». Что уют, какой она давала ему, вредный. Что, может быть, она все это время лишь убивала в нем его творчество. Что когда провожали Борю на вокзале, все в ней вдруг прояснилось «и весело стало на душе, и Саша повеселел». А теперь вот снова затосковал и стал догадываться о реальной возможности ее ухода с Борей.
Нет, что ни говори, а наш Александр Александрович -самый себастьянистый Себастьян на свете. Кремень-человек. Белый в поезде - чуть не рыдает, Люба шмыгает носом, диктуя Иванову эти строки, из глаз рыжего Жени слезинки на страницу капают (и он заключает, что единственный для них выход - быть втроем), а этот - ЗАТОСКОВАЛ! Утершаяся же ивановской жилеткой Люба садится и пишет в Москву: «. со мной странное: я совершенно спокойна... Приходил Е.Иванов... Он понял, конечно, все; говорит, что пока мне надо быть с Сашей.»
(заметим: ПОКА!) «... Саше это нужно, он знает. Помню ли я только, что люблю тебя, или люблю? Не знаю, но ты верь.» (назовите это как хотите - мы назовем это «верь!» установкой на действие)
«... Не затрудняй мне мое искание твоим отчаяньем. Люби, верь и зови. Прости, что мучаю; но я мучаю не во имя пустоты... Милый, ты только не бойся, не бойся! Будь сильным! Я буду тебе писать часто. ... Люби меня, люби! Целую тебя, твоя Л.Б.»
(УЖЕ НЕ БЛОК - «Б»)
Три дня спустя Любовь Дмитриевна снова вызывает Иванова и внезапно заверяет его, что «точку над i поставила».
А заодно уж шлет и Белому письмо, где «твердо сказала, что все кончено между нами».
И завтра же пишет ему опять:
«Милый Боря, начинаю ужасно хотеть Вас видеть, приезжайте, приезжайте, ничего не порвано, даже не надорвано у меня с вами, все живо... Я и твоя, да, да и твоя. Хочу, хочу тебя видеть, а теперь пиши скорее, радуйся, жди!»
И какая тут гостиная? какой рояль? какое окно?
Нет, Любовь Дмитриевна, - не лгите! Ни нам, ни себе. Вы все еще любили. Вы терзались, выбирали, страдали. Это проявлялось во всем, это выплескивалось через край. Иначе откуда взялись бы у Вашего Саши датированные этим же днем строки? -