Я рассказал, наконец, Гефестиону, в чем дело. Я молчал так долго, как мог, не хотел втягивать его, как тебя, хотел нести свое наказание один. Но он у меня все выпытал, сказал, как ему важно мое доверие. Он считает, что мне надо вырвать язык и отрубить руки, которые я поднял на тебя. Я с ним согласен. Он верит, что ты вернешься. Но мне важно знать это — неизвестность мучает меня. Мне трудно поддерживать активность, заставлять себя что-то делать, гнать мысли о тебе, которые меня изводят. Но я не пью. Гефестион мне за няньку, я люблю его, а он меня. Он заставляет меня рассказывать о том, что я чувствую, все, что у меня в голове. Это успокаивает меня на какое-то время.
Никогда и ничего не хотелось мне сильней, чем видеть тебя. И это начинает казаться мне несбыточным чудом. Самое ужасное, мне чудится, что тебя нет вообще! Это то, о чем ты мне раньше говорила? А я не мог представить? Я знаю, что ты есть где-то, люди тебя видят. Но для меня тебя нет, есть какая-то идея тебя. Это страшно — относиться к человеку, как к памяти, как к жизни, которая есть только во мне, как часть моего внутреннего мира, моей фантазии. Мне страшно об этом писать, видеть твое имя написанным. Я не хочу видеть четыре безликие, бездушные буквы. У меня чувство, что я тебя потерял. Я не верю в чудеса. Я схожу с ума?
Все кончится тем, что у меня не хватит уважения к тебе, и я притащу тебя на веревке из этой проклятой Бактры. Я посажу тебя в клетку и буду возить за собой, чтобы ты не сбежала. Почему ты будишь во мне мою черную половину? Чтоб я возненавидел тебя, и любовь вытеснилась ненавистью?
Успехи не радуют меня. Спитамен побежден. По иронии судьбы в третий раз повторилось одно и то же: массагеты, бывшие друзья — враги, а теперь опять друзья, принесли мне его голову. Раскрыт очередной „заговор“ мальчишек-пажей, одураченных их многоумным учителем Калисфеном. Противные азиаты наконец поняли, что я им желаю добра: уважаю их обычаи, строю им города и дороги, забочусь об их развитии и процветании, обращаюсь с ними не как со скотом, а как с равными, живите только в мире и довольстве. Согдийку взял в жены — уважил в подтверждение, что мои намерения серьезные. Три раза в день „радую“ себя тем, что скоро-скоро я увижу, что за этими горами, что за земля такая чудесная — Индия. И все это не приносит мне никакого успокоения. По какому праву, моя хорошая, ты лишаешь меня радости жизни? Почему ты не можешь простить меня! Ну прости же ты меня!
Я уж думаю, может, за то время, что мы не вместе, я согрешил в чем-то еще, за что ты меня не можешь простить. Предал святую мысль о тебе? У меня было одно мгновение, которое можно отнести к подобному греху. Оно длилось ровно столько, сколько требуется, чтобы произнести: „А, может?..“ А, может, отпустить ее, раз она не хочет? Отрезать, забыть? Искать другую возможность? Может, хоть эта девушка: другой человек — другая жизнь? Я посмотрел на Роксану без предвзятости — на ее лицо, облик, — открыл все заслоны в себе, по-хорошему посмотрел. И знаешь что? Меня ничего не ударило в грудь, никакая молния не разнесла мое тело вдребезги, никакой голос во мне не сказал: „Вот она, Александр“. Мир остался прежним, не изменилось ни-че-го.
Я схожу с ума. Я не упрекаю тебя, как можно? Ты ведь безупречна. Но ты не видишь себя со стороны и не знаешь этого. Потому и сидишь в своей противной Бактре, почему я не сжег ее в свое время! Я молю богов, чтобы ты не страдала так, как я. Может, страдания научат меня думать, может, в этом их назначение? Я просто не вижу смысла говорить, как мне тебя не хватает. Нам ведь это ясно без слов. Ты не забыла меня?..»
Таис все же прочла сумбурное письмо Александра, которое лучше отражало его смятенное состояние, чем мысли, которые он хотел донести. Он постоянно носил его при себе. Как-то утром в окружении своих людей он приносил жертвы на площади, и на долю секунды увидел в просвете между домами ее силуэт… И, хотя она была закутана покрывалом с головы до ног, он моментально узнал ее сердцем, бросил все, перемахнул через ограду и побежал мимо храма с зажженными священными огнями, мимо еще пустого базара, покрытого навесами из камышовых циновок, в лабиринт узких пустых улочек. Догнал ее, задыхаясь навалился на нее, прижал к стене дома. Сердце стучало как будто в ушах, руки и ноги дрожали, прерывающимся голосом он выдавил из себя: «Таис, Таис, как же ты заставила себя ждать!» Обессилев, он опустился на землю, в пыль, увлекая ее за собой. Они сидели там какое-то время молча, ошеломленные, раздавленные свалившейся на них после стольких переживаний усталостью. Александр бессильно уронил голову на ее плечо, и она осторожно погладила его волосы. Это был момент, ради которого стоило жить.
— Я люблю тебя. И если я когда-то еще вздумаю тебе перечить, задуши меня собственными руками! — сказала Таис и заплакала, а он засмеялся.
Какое счастье, что это сумасшествие, это наваждение кончилось! Какое счастье!
— Пойдем, я покажу тебе мой дом, — наконец проговорила Таис.