Глубокий, неизгладимый след оставил Аполлон Григорьев в жизни и в памяти Островского. Спустя много лет после смерти Григорьева Александр Николаевич в разговоре с историком, редактором «Русской старины» М. И. Семевским говорил: «Вот, например, что у нас путного сказано об Аполлоне Григорьеве? А этот человек был весьма замечательный. Если кто знал его превосходно и мог бы о нем сказать вполне верное слово, то это именно я. Прочтите, например, Страхова. Ну что он написал об Аполлоне Григорьеве? Ни малейшего понимания, чутья этого человека». Поэт Я. Полонский, хорошо знавший Григорьева, писал о нем Островскому: «Не попробуете ли Вы когда-нибудь воссоздать этот образ в одном из Ваших будущих произведений? Григорьев как личность, право, достоин кисти великого художника. К тому же это был чисто русский по своей природе — какой-то стихийный мыслитель, невозможный ни в одном западном государстве». Какими-то чертами своего характера Аполлон Григорьев мог «войти» в мир героев Островского, психологическое сходство можно видеть и в Любиме Торцове, живущем «метеорскою жизнию», но сохранившем в себе благородные порывы и убеждения, в актере Несчастливцеве («Лес») с его романтическим отношением к искусству и к жизни. Но дело не в отдельных чертах, не в отдельных сопоставлениях, а в самой сущности личности Григорьева, его убеждениях и взглядах на искусство, ибо в жизнь Островского он вошел как одно из самых значительных ее событий. Он был самым преданным, фанатичным поклонником Островского, и не только поклонником его творений, но и самой личности, уравновешенной, цельной и духовно здоровой, не знавшей мук разлада, разрушительности сомнений. И это была загадка, возможная, кажется, только в русской жизни: чего вроде бы общего — бесконечные «нравственные скитальчества», муки во всем сомневающегося не только ума, а и (это самое страшное) сердца, философские, метафизические «бездны», с другой стороны — Островский, «бытовик», «довольный и благодушный», не пророчествующий, не глаголющий, не указывающий перстом. Но в этом и была сила Островского для Аполлона Григорьева, как за якорь, хватался он за этот — родной ему быт, за эту уравновешенность, за эту народность.
Значение драматурга в его жизни таково, что в самых тяжелых обстоятельствах он находит моральную опору в чтении Островского, как сообщает об этом в письме петербургскому приятелю из Оренбурга (декабрь 1861 года); утешение в его тоске, — пишет он, — чтение «Минина». Здесь весь Аполлон Григорьев с его глубоко личным отношением к литературе.
Аполлон Григорьев считал себя «последним романтиком», Дон-Кихотом, он подписывался под своими статьями: «Один из ненужных людей». Знакомым незадолго до смерти говорил, что дух времени слишком враждебен к людям такого рода, как он. Как человек, глубоко образованный исторически, Аполлон Григорьев знал ужас бесцельности переходных эпох, изживших себя идеалов, так гениально почувствованный Пушкиным в «Египетских ночах». Но современная Аполлону Григорьеву эпоха не была эпохой Клеопатры, когда изживал себя старый, языческий мир, не знавший в самом себе никакой исторической, духовной перспективы, задыхающийся от пустоты существования накануне своего падения. Современная Григорьеву эпоха имела за собою тысячелетнюю историю идеала русского народа, вовсе не изжившего себя, а вступившего в новые исторические условия, еще невиданные, но вовсе не бесперспективные. Народ — это история, а не отдельные эпохи, и в русле истории шло творение Островским своего мира, связанного с капитальными ценностями народной жизни. Может быть, литература XIX века слишком много «анализировала», в ущерб объективному самосознанию, но эта пушкинская объективность продолжала жить какими-то сторонами в творчестве всех великих русских писателей и наиболее, пожалуй, полно в творчестве Островского. В Островском, в его пьесах Аполлон Григорьев и видел, чувствовал как бы потенциал русского человека, русского народа — силу положительную, глубоко «почвенную». Однажды только в письме к Н. Н. Страхову, в октябре 1861 года, Григорьев пожаловался на односторонность (хотя «могучую») Островского в сравнении с Пушкиным, на недостаток у него «африканской крови», «тревожного духа». Но ведь это Пушкин, единственный Пушкин, «начало всех начал», недостижимая для всех других великих полнота бытия и творчества, и разве может быть такое сравнение обидно для Островского? — так мог думать Аполлон Григорьев. А у него самого при всем его тяготении к положительности, почвенности было больше именно «тревожного духа», мучительного сознания своей ненужности в эпоху, переходность которой он глубоко интуитивно чувствовал как поэт.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное