Слушая Достоевского, Александр Николаевич убеждался все более, что говорит Федор Михайлович о его пьесах не для пустого комплимента, а из-за важности предмета, касавшегося не столько хозяина дома, сколько всей русской литературы и даже всей России. Говорил Достоевский глуховатым порывистым голосом, иногда переходя на шепот, пощипывая по временам свою жидкую русую бородку. Огромный благородный лоб, прекрасные серые глаза, полуоткрытые под усами губы, когда он слушал, придавали ему выражение простодушное и наивное — в его облике было что-то и простонародное, привлекательное своей открытостью. Островский не считал себя поклонником таланта Достоевского, за исключением «Хозяйки», которую он выделял, как «хорошую вещь», все другие произведения Достоевского вызывали у него тяжелое чувство, он признавался, что не может читать его, голова разболится, нервы расстроятся. Впрочем, в журнале «Время» начали печататься «Записки из мертвого дома», которые Островский читал с большим интересом и о которых говорил знакомым, что это «совсем особая вещь». И теперь, глядя на Достоевского, он невольно вспоминал рассказчика «Записок из мертвого дома», волею обстоятельств столько перетерпевшего, познавшего на деле то, что мудро выражено в народной пословице: «от сумы да от тюрьмы не отрекайся».
А Достоевский и сам заговорил вдруг о своих «Записках из мертвого дома», как они составились из воспоминаний его пребывания в каторге, что он увидел и пережил на каторге в Сибири, каких людей там узнал… «Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую», вызвать в человеке зверя и палача, но замечательно, что и в заклейменных преступниках не было убито до конца человеческое чувство, он видел натуры прекрасные от природы, которые на каторге не изменились к худшему; может быть, самое страшное, трагическое было в том, что постоянно чувствовалась пропасть между каторжанами из простонародья и из дворян, господ, недоверие, подозрительность, скрытая и откровенная вражда первых ко вторым. Достоевский изменился на глазах, он волновался, как-то съежившись нервно, словно стрелял словами. Было видно, что он коснулся больной для него темы, он уже не говорил, а проповедовал: «Даже самые лучшие наши «знатоки» народной жизни до сих пор в полной степени не понимают, как широка и глубока сделалась яма этого разделения нашего с народом, и не понимают по самой простой причине: потому что никогда не жили с народом, а жили другою, особенною жизнью… Мы чувствуем, что обе стороны должны наконец понять друг друга… Соединение во что бы то ли стало, несмотря ни на какие пожертвования, и возможно скорейшее — вот передовая мысль, вот девиз нашего журнала».
Федор Михайлович все более воодушевлялся, возвышая голос, оживленно-бледное лицо его, с каким-то даже властным взглядом глубоких потемневших глаз, дышало верою в проповедуемое им слово. «Вопрос о нашей самобытности — главный вопрос для нас, — продолжал Достоевский. — Мы все хотели стать похожими на европейцев, но теперь убедились наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная и что наша задача — следовать своей собственной форме, родной, взятой из почвы нашей, взятой из народного духа и из народных начал… Да, мы веруем, что русская нация — необыкновенное явление в истории всего человечества».
Долго сидели они еще за столом, два таких разных, совершенно не похожих, казалось, друг на друга ни по натуpe, ни по творчеству русских человека, но что-то и связывало их незримое, и больше молчавший и слушавший Островский уже забыл о своем недоумении, с каким он встретил Достоевского; зачем-де пришел к нему этот человек, которого знал по его книгам как болезненного, изломанного?.. Но теперь не было недоумения, а было сочувствие к этому человеку, выстрадавшему право на свое слово, которое он называет новым словом. Достоевский же, почувствовавший соответствие в Островском автора и человека, положительного в его героях и авторском мировоззрении, по-доброму завидовал ему: то, что он сам жаждал как идеала слияния со стихией народного быта, народных характеров, давалось непосредственно, почти по-пушкински свободно этому спокойному, уравновешенному, смотревшему ясно, но и себе на уме, коренному москвичу по наружности, по складу ума и самой речи. По тому мы тоскуем, чего не имеем в себе и что кажется нам преимуществом в других; это, может быть, тоска по той полноте, которая недостижима в отдельном человеке, даже в гении, и сознание неполноты только и может сделать мудрой нашу односторонность.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное