Филиппов познакомил Островского и с Евгением Эдельсоном, студентом-математиком. Блестящие способности Эдельсона еще в Касимовском уездном училище отметил инспектировавший это учебное заведение профессор Н. И. Надеждин. Потом, в Рязанской гимназии, где он позднее учился, его выделил московский попечитель Строганов, и провинциалу Эдельсону открылась дорога в Московский университет. Здесь с 1842 года он с увлечением изучал Гегеля, слушал курс молодого Каткова и заразился от него страстью к психологии Бенеке: кумир Эдельсона пытался пересмотреть всю философию с точки зрения метода естественных наук[66]
.Рассудительный и аккуратный, Эдельсон был родом из обрусевших немцев. С густой копной вьющихся темно-рыжих волос, с красивыми задумчивыми глазами, он даже внешне был полной противоположностью Филиппову. Его благоразумие, положительность и спокойный аналитический ум как бы уравновешивали субъективную, самолюбивую натуру Тертия. Филиппов пел – Эдельсон слушал, Филиппов проповедовал – Эдельсон рассуждал, Филиппов кидался в крайности – Эдельсон спокойно держался своего.
…Я знаю наперед,
Что мне по Бенеке опровергать начнет
Евгений Эдельсон печальное ученье… —
писал позднее в «Послании к друзьям моим» Аполлон Григорьев[67]
.Трое приятелей – Островский, Эдельсон и Филиппов – вскоре стали неразлучны. С участием еще одного молодого их друга, рано умершего и оттого почти не оставившего по себе памяти студента Н. А. Немчинова, образовался кружок с литературно-философским наклоном[68]
.В университетских кружках дело часто ограничивалось бесшабашным весельем и студенческим молодечеством: доблестью считалось вылить в полоскательную чашку бутылку рома и осушить ее за один присест или до утра реветь хором шуточную песню «Калязинский монастырь на горе стоит», состоящую из одной фразы.
В кружке Немчинова тоже чарку мимо рта не проносят и песни умеют петь, но здесь к тому же много говорят о литературе, здесь господствуют вольнолюбивые настроения, интерес к французскому социализму и склонность к безбожию, ненависть к казенщине и насмешка над авторитетом начальства. Тут не понаслышке знают о Фурье, читают Жорж Санд и Фенимора Купера. Каждое новое произведение Диккенса становится праздником в кружке. Горькая правда, сочувствие к беднякам и униженным, юмор и гуманность делают английского писателя в глазах этой молодежи чем-то родственным Гоголю, и в этих двух именах видит она опору новому, «реальному» направлению в литературе.
Островский делит свои досуги между печкинской кофейней и «Британией», между кружком актеров и студентов: участвует в либеральных разговорах, спорах «натуралистов» с «метафизиками», зачитывается «Письмами об изучении природы» Герцена и последними статьями Белинского[69]
, выслушивает за рюмкой водки «четырех разбойников» и расстегаями на прогорклом масле, которые подают в студенческом трактире, крамольные речи. От речей тех весело кружится голова в предчувствии каких-то неслыханно важных перемен в России. До полного освобождения, свержения всей старческой трухи, косности, предрассудков – кажется, рукой подать.Пылают весенним огнем молодые головы, слово «эмансипация» не сходит с уст. Рассудительный Эдельсон делает в ту пору признание: «А время эмансипации, ты знаешь, и в истории народов, и в жизни развивающегося человека, и в природе имеет для меня особую прелесть»[70]
. Возвышенно и резко высказывается Тертий Филиппов,Важно отметить, что в том же наброске статьи о Диккенсе, написанном, вероятно, в 1847 или 1848 году, Островский не в ущерб «западническим» своим настроениям, возражая против национальной вражды и исключительности, попытается в то же время развить мысль о призвании «народного писателя», которому важно не только любить родину, но и «знать хорошо свой народ, сойтись с ним покороче, сродниться». «Изучение изящных памятников древности, изучение новейших теорий искусства пусть будет приготовлением художнику к священному делу изучения своей родины, пусть с этим запасом входит он в народную жизнь, в ее интересы и ожидания», – напишет здесь Островский.
Тертий Филиппов, кажется, еще раньше Островского и пока без оттенка «партийного» славянофильства стал увлекаться русской стариной, бытом, обрядами народной жизни, и прежде всего русской песней. Когда молодой белокурый студент, опершись на бильярдный кий и высоко подобрав грудь, запевал чистым тенором в трактире «Британия» «Кто бы, кто бы моему горюшку помог…» – все мгновенно смолкало и собиралось у дверей бильярдной, и среди благодарных и восхищенных слушателей молодого певца был, конечно, и его новый приятель – служащий Коммерческого суда[72]
.