Но Николай умел внушать и страх и очень гордился этим своим умением. Однажды, ожидая в толпе придворных выхода царя, министр финансов Вронченко решил понюхать табаку. Царь появился неожиданно, Вронченко от испуга выронил табакерку. Наблюдая эту сцену, военный министр Чернышев усмехнулся. Николай поймал его улыбку и вознегодовал: «Чему тут улыбаться? Это очень естественно, что подданный боится своего государя», – и осыпал Вронченко милостями[101]
. Не лишнее присовокупить, что Николай вообще испытывал род ненависти к личным достоинствам людей и любил окружать себя ничтожествами. Громадное умственное и нравственное понижение в николаевское царствование среди высших сословий России – факт, единодушно отмеченный историками.В 1848 году царь напугался всерьез. Последствия этого испуга были ужасны для русской литературы и просвещения. Прочитав в газетах известие о французской революции, историк С. М. Соловьев сказал: «Нам, русским ученым, достанется за эту революцию»[102]
. Он был прав, только забыл прибавить, что достанется и русским писателям.В Петербурге почему-то особенно боялись Москвы, с часу на час во дворце ждали известий о «московской революции». Когда же этого не случилось и первый испуг прошел, царь назначил в Москву военным генерал-губернатором свое доверенное лицо графа А. А. Закревского, наделив его особыми полномочиями по борьбе с крамолой. Поговаривали, что царь вручил Закревскому чистые бланки со своей подписью на случай экстренных мер против возможных бунтовщиков.
Явившись в Москву в мае 1848 года на смену старому и безвольному добряку князю Щербатову, Закревский живо навел страх на московских либералов. Он был, вспоминает Б. Н. Чичерин, «настоящим типом николаевского генерала, олицетворением всей наглости грубой, невежественной и ничем не сдержанной власти». Он убрал из своего окружения лиц, не желавших ему льстить, в обширных размерах организовал шпионство за инакомыслящими. «Зеленая комната» Английского клуба, где собирались московские говоруны, казалась ему едва ль не оплотом якобинцев. Всех подозрительных он заносил в особую книжечку и против самых невинных имен ставил пометку: «Готовый на всё».
Известный московский литератор Н. Ф. Павлов посвятил Закревскому анонимные стихи, распространявшиеся в списках. Они начинались так:
У страха глаза велики, и Закревский не соразмерял, особенно поначалу, своих усилий по искоренению «западной заразы» с действительной опасностью. В университете и гимназиях были закручены все гайки. Студентам запрещалось ходить в кондитерские читать газеты, нельзя стало появляться в аудиториях в расстегнутом мундире. Был усилен контроль за репертуаром театра и публикациями газет. Вводились новые ограничения на поездки молодых людей за границу.
Сохранилось письмо Евгения Эдельсона и Тертия Филиппова от 20 августа 1848 года, адресованное Островскому в деревню. Его приятели пишут: «Последнее время мы были очень серьезно заняты вопросом о поездке в Дербент. Не дождавшись окончательного его решения, нам не хотелось писать к Вам. Теперь же честь имеем Вас известить, что Дербенту нас не видать как своих ушей…»[104]
Что за Дербент? Почему так рвутся туда друзья Островского и кто их не пускает? Иносказание очевидно. Речь идет, конечно, о Париже, куда еще весной собирался ехать Эдельсон, но не смог выхлопотать паспорта. Житейски мудрый Николай Федорович еще тогда предупреждал друзей сына, что с поездкой за границу ничего у них не выйдет, и в заключение письма они воздают хвалы его «пророчеству», с трудом отказываясь от надежд на «мечтательную поездку в Дербент».
Московским литераторам при Закревском жилось неприютно. Правда, как у «хозяина города» у него порой прорезалось желание меценатствовать. Эти настроения поощряла в нем и жена – Аграфена Федоровна, в дни молодости воспетая Пушкиным как «беззаконная комета в кругу расчисленном светил», а в московскую пору жизни – полная дебелая дама, до зрелых лет известная своими амурными похождениями.