Островский по временам доходит до отчаяния. Он не знает, как ему содержать семью, на что воспитывать детей, он готов даже совсем отказаться от театра. Намерение это становится особенно настойчивым после того, как театральные власти задержали постановку на московской сцене драмы
“Любезный друг, я едва держу перо в руках; постоянное сидение за работой, бессонные ночи совершенно расстроили мои нервы. Известие, которое я получил от тебя, добило меня совершенно, хотя оно было для меня не новостью. Поутру я был в конторе (императорских театров), видел там Чаева, слышал от него о постановке его “Дмитрия Самозванца” в Москве, но вечером, когда получил твое письмо, со мной сделалось дурно; сегодня я весь разбит и, вероятно, слягу. Письмо (к министру) теперь у тебя в руках, – посылай его или разорви; делай так, как укажет тебе твоя любовь ко мне”.
В другом письме Островский кратко, но внушительно изложил свои многообразные мытарства. Письмо дышит скорбью; писатель, очевидно, достиг пределов своего терпения и больше не чувствует сил продолжать прежний тернистый путь. Письмо адресовано тому же Бурдину – 27 сентября 1866 года.
“Объявляю тебе по секрету, что я совсем оставляю театральное поприще. Причины вот какие: выгод от театра я почти не имею, хотя все театры в России живут моим репертуаром. Начальство театральное ко мне не благоволит, а мне уже пора видеть не только благоволение, но и некоторое уважение; без хлопот и поклонов с моей стороны ничего для меня не делается, а ты сам знаешь, способен ли я к низкопоклонству; при моем положении в литературе играть роль вечно кланяющегося просителя тяжело и унизительно. Я заметно старею и постоянно нездоров, а потому ездить в Петербург, ходить по высоким лестницам – мне уж нельзя. Поверь, что я буду иметь гораздо больше уважения, которое я заслужил и которого стою, если развяжусь с театром.
Давши театру 25 оригинальных пьес, я не добился, чтобы меня хоть мало отличили от какого-нибудь плохого переводчика. По крайней мере, я приобрету себе спокойствие и независимость вместо хлопот и унижения. Современных пьес больше писать не стану; я уже давно занимаюсь русской историей и хочу посвятить себя исключительно ей; буду писать хроники, но не для театра. На вопрос, отчего я не ставлю своих пьес, я буду отвечать, что они неудачны. Я беру форму
Так писал драматург, уже давно признанный в русской критике “писателем необычайно талантливым, лучшим после Гоголя представителем драматического искусства в русской литературе”. Это признание, по свидетельству Добролюбова, было высказано в печати еще после комедии
И все это не помогло самым, казалось бы, естественным возможностям к постановке пьес Островского. Публика усердно смотрела его драмы и комедии, – но театр не желал показывать их публике, и первый современный драматург очутился в самом обидном и бессмысленном положении, какое только можно представить.
Островский не осуществил сполна своего намерения, подсказанного отчаянием, – и не мог осуществить, так как он не мог перестать писать пьесы из современной жизни, не мог окончательно расстаться с театром. Драматург переживал то самое настроение, каковое неоднократно посещало Тургенева вследствие ожесточенных нападок критики на его романы. Он говорил тогда:
Он действительно отдавал много сил историческим хроникам, но и современная жизнь не утратила для него интереса, – и после написания упомянутого выше письма не проходило года без новой комедии. С течением времени круг драматического творчества даже расширяется: Островский от бытовых пьес переходит к воспроизведению нравов и типов интеллигентной среды. Это – третья полоса его деятельности, столь же плодовитая и яркая, как бытовая и историческая.