— Вы приносите мне игрушки, как ребенку, моя милая маменька! — смеялся он.
Только что становилось легче, болтал, шутил, строил планы, как они будут жить в Ореанде, или рассказывал анекдоты таганрогские: о депутации калмыцких князей, которые, услышав клавесин у полковника Фредерикса, дворцового коменданта, сначала испугались, а потом пришли в такой восторг, что нельзя было на них смотреть без смеха; об уездном Лекаре, французе Менье, хвастунишке ужасном, который носит какой-то персидский орден вместо звезды и зеленую ленту через плечо, уверяя, будто бы лечил самого шаха и весь его гарем, «et que peut-^etre on verra un jour un chach de ma facon».[90]
Однажды зашла у них речь о Байроне; государыня в то время читала последние песни Дон Жуана, где говорится о русском царе не совсем уважительно.
— Гений его уподобляется блеску зловредного метеора, — сказал государь: — поэзия Байронов родит Зандов и Лувелей. Прославлять ее есть то же, что восхвалять убийственное орудие, изощренное на погибель человечества. Такое употребление таланта не заслуживает чести, приписываемой гению, и достоинства иметь не может, особенно между христианами…
Она возражала, доказывала, что Байрон — заблудший, но не злой человек.
— А кстати, — заметил он: — нынче завелись и у нас свои Байроны. Ваш любимый Пушкин…
— Да, любимый! А вы его за что не любите? Он — слава России, слава вашего царствования…
— Ну, полно, мой друг, избави нас Бог от этакой славы! Наводнил Россию стихами возмутительными. Этот человек на все способен. Говорят, отца своего чуть не убил…
— Неправда! Неправда! Клевета презренная! Как вы можете? Ведь вы же сами знаете, вам Жуковский говорил!.. — закричала она и вдруг испугалась: «Что это я? На больного кричу!» — испугалась и обрадовалась; значит, не очень болен.
А когда делалось хуже, — уходил к себе в кабинет, прятался от нее или, ложась на диван, просил ее читать книгу и не обращать на него внимания. Она делала вид, что читает, но смотрела на него из-за книги, украдкою, и опять страх жалил ей сердце не очень больно, тупо, как злая осенняя муха.
Однажды он спал, а она сидела рядом, с книгою; вдруг он открыл глаза, поглядел вокруг, как будто с веселою улыбкою, и тотчас же опять закрыл их, заснул. Только впоследствии, в ужасные минуты, поняла она, что значила эта улыбка.
В ночь с воскресенья на понедельник был сильный пот, так что несколько раз пришлось менять белье. На следующий день лихорадки не было. Виллие торжествовал и объявил, что болезнь можно считать пресеченною: если даже вернется лихорадка, то сделается перемежающейся и скоро совсем пройдет. «Febris gastrica biliosa — лихорадка желудочно-желчная», — назвал он болезнь, и все успокоились.
Государь запрещал писать в Петербург о том, что он болен.
— Боюсь я экстрапочт, как бы не напугали матушку.
Последняя почта была задержана, а со следующей, в понедельник, когда ему стало лучше, он велел написать императрице Марии Федоровне и цесаревичу, что был болен и что болезнь проходит; велел также Дибичу послать курьера за князем Валерьяном Михайловичем Голицыным.
«Слава Богу, ему гораздо лучше, — писала в тот же день государыня матери своей, герцогине Баденской. — Даст Бог, когда вы получите это письмо, не будет больше и речи о его болезни».
Но в тот же день к вечеру опять сделалось хуже. Все еще бодрился, начал рассказывать анекдот о калмыках, — должно быть, забыл, что она уже знает.
— А почему вы не носите траура по короле Баварском? — спросил неожиданно.
— Я сняла по случаю вашего приезда, а потом не захотелось надевать.
— Почему не захотелось? — опять спросил и посмотрел на нее так, как на Егорыча, когда спрашивал его о свечах.
Покраснела; сама не понимала, почему, — не думала об этом и только теперь, когда он спросил, поняла.
— Я завтра надену, — сказала поспешно.
— Нет, все равно…
Вошел Виллие, и по тому, как лицо его вытянулось, когда он взглянул на больного, она увидела, что плохо.
Ночь провел без сна, в жару. Утром принял опять шесть пилюль слабительных. Сделались ужасные схватки в животе, тошнота, рвота, понос; ослабел так, что едва на ногах держался.
Лежал на диване, под старой шинелью, с фланелевым набрюшником на животе, и, закрыв глаза, думал, надо ли будет еще раз вставать за нуждою или так обойдется. Думал об этом и смотрел на выплывавшее из мутно-красной мглы воспаленных век недвижное, как из меди изваянное, лицо Наполеона; оно приближалось к нему, и крепко сжатые, тонкие губы раскрывались, шевелились, говорили; он знал, что что-то важное, нужное, от чего зависит его спасение или погибель, но расслышать не мог: был «глух, как горшок».
Вдруг лицо Наполеона исчезло, и на месте его появилось лицо Егорыча. Губы его так же раскрывались, шевелились беззвучно.
Очнулся и понял, что Егорыч, действительно, стоит перед ним.
— Ну, чего тебе? Громче, громче! Что это, право, все вы шепчетесь?
— Полковник Николаев, ваше величество! Принять прикажете? — прокричал Егорыч.
Анна Михайловна Бобылева , Кэтрин Ласки , Лорен Оливер , Мэлэши Уайтэйкер , Поль-Лу Сулитцер , Поль-Лу Сулицер
Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Приключения в современном мире / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Фэнтези / Современная проза