8 октября в Троппау прибыли оба императора, русский и австрийский, прусский наследный принц, Меттерних, Нессельроде, Каподистрия, Гарденберг, английский уполномоченный Чарльз Стюарт и французские посланники герцоги Караман и де ла Ферроне. Вскоре к ним присоединились вдовствующая императрица Мария Федоровна и великий князь Николай Павлович.
Троппау в то время находился на стыке трех границ — прусской, польской и австрийской. Это был довольно значительный по размерам и населению город, раскинувшийся в долине между Богемскими горами. В самом городе, впрочем, не было ничего заслуживавшего особенного внимания, но его окрестности были очаровательны. Здесь, среди лугов и рощ, находилось много поместий австрийской аристократии.
В Троппау Александр придерживался обычного образа жизни. По утрам он совершал прогулки — один или с членами семьи. Поскольку в городе не было тротуаров, а мостовые были "очень негладки", по словам одного из членов царской свиты, то по особому распоряжению городского начальства для царя был выстроен дощатый тротуар.
День проходил в заседаниях конгресса или в беседах с кем-нибудь из иностранных уполномоченных. Первое место среди них занимал Меттерних. В длинных беседах канцлер рисовал перед Александром картину грозно надвигающейся со всех сторон революции: она уже разразилась в Испании и Неаполе, перекинулась на Португалию и готова разразиться в Пьемонте; даже во Франции самые благонамеренные министры находятся во власти капризов палаты. Его усилия увенчались полным успехом. "Император Александр податлив, — сообщал Меттерних своему государю уже после первой встречи с царем. — Он извиняется и доходит до того, что осуждает сам себя. Все это слишком хорошо, и если бы я не ощупывал себя, то подумал бы, что мною играет мечта. В течение трехчасовой моей беседы с императором Александром я нашел в нем то же любезное обхождение, которым я уже восхищался в 1813 году; но он стал гораздо рассудительнее, чем был в ту эпоху. Я просил его, чтобы он сам объяснил мне эту перемену. Он отвечал мне с полной откровенностью: "Вы не понимаете, почему я не тот, что прежде; я вам это объясню. Между 1813 годом и 1820-м протекло семь лет, и эти семь лет кажутся мне веком. В 1820 году я ни за что не сделаю того, что совершил в 1813-м. Не вы изменились, а я. Вам не в чем раскаиваться; не могу сказать того же про себя"".
Меттерних внимательно изучал перемены, произошедшие в Александре, надеясь угадать, насколько прочно они внедрились в сознание и характер царя. По его мнению, характер Александра представлял "странную смесь мужских качеств с женскими слабостями. Император был, несомненно, умен, но ум его, проницательный и тонкий, был лишен глубины. Он также легко заблуждался вследствие решительной склонности к ложным теориям. Излюбленные теории всегда одерживали верх в его мнении, он отдавался им крайне горячо, причем они овладевали им настолько, что подчиняли его волю… Подобные идеи быстро приобретали в его глазах значение системы… но не сплачивались между собой, а вытесняли одна другую. Увлекаясь новой, только что усвоенной системой, ему бессознательно удавалось переходить через промежуточные ступени к убеждениям, диаметрально противоположным тому, чего он держался непосредственно перед этим, не сохраняя о них другого воспоминания, кроме обязательств, связывавших его с представителями прежних воззрений". Это мирное сосуществование прежних либеральных идей с новыми, меттерниховскими, выразилось, в частности, в том, что Александр хотел, чтобы неаполитанский король отменил конституцию, навязанную ему его подданными, но чтобы после этого он сам даровал им представительные учреждения. "Отсюда, — продолжает Меттерних, — возникала тяжелая как для сердца, так и для ума государя сеть более или менее неразрешимых затруднений, опутывавших его; отсюда частое пристрастие к людям и предметам самого противоречивого характера… Александр существенно нуждался в опоре, его ум и сердце требовали совета и направления". При этом в царе совершенно не было честолюбия. "В его характере не было для этого достаточной силы и было довольно слабости, чтобы допустить тщеславие. Вся его притязательность касалась скорее легких побед светского человека, чем серьезных целей владыки громадной империи".
Пристрастие Александра к людям противоположных взглядов (или, может быть, умение ладить с ними?) выражалось в том, что, следуя политике Меттерниха, царь одновременно прислушивался к советам его врага, Каподистрии. Австрийский канцлер считал корфиота главным препятствием своим планам. "Если бы я мог делать из Каподистрии все, что захочу, — писал он, — то все пошло бы скоро и хорошо. Император Александр становится препятствием лишь благодаря своему министру; без последнего все было бы уже улажено". Как-то за чаем он открыто высказал Александру, что опасается Каподистрии.
— Я часто упрекал его за это, — ответил царь, — но происходит это оттого, что ему все кажется, что у вас есть задние мысли.