– Пожалуйте, пожалуйте, ваше сиятельство, – встретил Голицына, как старого знакомого, денщик Пестеля, Савенко, хохол с добродушно-плутоватым лицом, и пошел докладывать.
Кабинет – большая, мрачная комната, с двумя высокими окнами в сад; во всю стену, от потолка до полу – полки с книгами; письменный стол, заваленный бумагами; огромный камин-очаг с кирпичным навесом, какие бывают в старопольских усадьбах. Князь Сангушко, деды и прадеды, с почернелых полотен следили зловеще и пристально, как будто зрачки свои тихонько поворачивали за тем, кто смотрел на них. Пахло мышами и сыростью. В долгие осенние вечера, когда ветер воет в трубе, дождь стучит в окна и старые деревья сада шумят, – какая здесь, должно быть, тоска, какое одиночество. «Жизнь моя не забавна, она имеет сухость тяжкую», – вспомнилось Голицыну.
– Как доехали, князь? Не угодно ли умыться, почиститься? Вот ваша комната.
Хозяин провел гостя в маленькую, за кабинетом, комнатку, спальню свою.
– Вы ведь у меня ночуете?
– Не знаю, право, Павел Иванович. Тороплюсь, хотел бы к ночи выехать.
– Ну что вы, помилуйте! Не отпущу ни за что. Хотите ужинать?
– Благодарю, я на последней станции ужинал.
– Ну так чай. Самовар, Савенко!
Старался быть любезным, но Голицын чувствовал, что приехал некстати.
Когда он вернулся в кабинет, почти стемнело. Пестель сидел, забившись в угол дивана, кутаясь в старую шинель, вместо шлафрока, скрестив руки, опустив голову и закрыв глаза, с таким неподвижным лицом, как будто спал. «А ведь на Наполеона похож: Наполеон под Ватерлоо, как говорит Бестужев», – подумалось Голицыну. Но если и было сходство, то не в чертах, а в этой каменной тяжести, сонности, недвижности лица.
Денщик принес лампу. Пестель взглянул на Голицына, как будто очнувшись. Только теперь, при свете, увидел тот, как он изменился, похудел и осунулся.
– Вам нездоровится, Пестель?
– Да, все что-то знобит. Лихорадка, должно быть.
– А я вам хины привез, доктор Вольф прислал.
– Ну вот спасибо. Давайте-ка, приму.
Налил воды в стакан, насыпал порошок и, прежде чем выпить, улыбнулся детски-беспомощно.
– Сразу?
– Да, сразу.
Выпил и поморщился.
– Экая гадость! Ну а теперь другую гадость, тоже сразу. Что новенького, князь?
Голицын рассказал ему о доносе Шервуда, о вероятном открытии заговора, о подозрениях на капитана Майбороду и генерала Витта.
Пестель слушал молча, уставившись на него исподлобья пристальным взглядом, с тою же окаменелою неподвижностью в лице. И казалось Голицыну, как некогда Рылееву, что собеседник не видит его, смотрит на лицо его, как на пустое место.
– Ну что ж, все в порядке вещей, – проговорил Пестель, когда Голицын кончил. – Ждали, ждали и дождались. Вступая в заговор, думать, что не будет доносчиков, – ребячество. «Во всяком заговоре на двенадцать человек двенадцатый изменник», – говорил мне старик Пален, убийца императора Павла, а он в этих делах мастер.
– Что же вы намерены делать, Павел Иванович?
Пестель пожал плечами.
– Что делать? Кому быть повешенным, тот не утонет. Вот уже полгода я всякую минуту жду, что меня придут хватать, – и ничего, привык. Можно ко всему привыкнуть. А вам не скучно, Голицын?
– Что скучно?
– Да вот обо всем этом думать – о доносах, арестах, шпионах – «шпигонах», как говорит мой Савенко.
– Скучно, но как же быть? От этого зависит все наше дело…
– А вы в наше дело верите?
– Что вы хотите сказать, Пестель?
– Ничего, пошутил, извините… Ну, будемте говорить серьезно. Насчет Майбороды вы, господа, ошибаетесь. Неужели вы думаете, что я его принял бы в общество, если бы не был уверен…
– А вы его приняли?
– Почти принял.
– Ради Бога, Павел Иванович, будьте осторожны…
– Не беспокойтесь, я людей знаю.
– Людей знаете и не видите, что это – негодяй отъявленный?
– Да, негодяй, – что ж из того? Негодяи-то нам, может быть, нужнее честных людей. Ведь это только на Страшном суде – овцы одесную, а козлища ошую; в сей же юдоли земной все в куче, – Не разберешь; тот же человек сегодня негодяй, а завтра честный, или наоборот. Негодяи-то уж тем хороши, что знаешь, чего от них ждать, а от честных, подите-ка узнайте. «Кто из честных людей не достоин пощечины?» – у Шекспира это, что ли? Я плохой христианин, но помню, что более радости на небесах об одном кающемся грешнике, нежели о девяносто девяти праведниках. Вот и генерал Витт тоже грешник и тоже кается; мы ему не верим… ну а если ошибаемся? 40 000 войска под командою, шутка сказать!
– Что вы говорите, Павел Иванович?