— Невозможно! — возопил Александр Львович. Он заколыхался, опять вскочил с дивана, топтался на месте, как слон. — Народ не освободится! Он просто сбросит нас, и тогда не мир, а пугачевщина! Емельян! Да что там — нет третьего: либо войны, либо Пугачев! Выбирайте — вот вам.
— Любезный братец, — волновался Василий Львович. — Как ты. не понимаешь, что именно нам, дворянству, и необходимо освободить народ? Народ поймет наше благодеяние… Оценит с благодарностью.
Пушкин, засунув руки глубоко в карманы шаровар, пригнулся вперед.
— А позвольте спросить вас, любезный Василий Львович, как же это так вы думаете освобождать народ? — заговорил он. — Заговорами? Убийством царя?
— Не так! Не так! — застонал Александр Львович. — Нет, это недопустимо! Каждое сословие должно делать свое! Пахарь — пахать. Рыцарь, дворянин — гроза грабителей, начальник войска. Монах — молись! Князь — правь, суди. Как в Европе. Мы же идем за Европой! Лучше Европы не выдумать! Наш Сперанский у Наполеона законы списывал! Нельзя освобождать народ от благородного дворянства! Освободите — с кем будете жить? С Федьками-казачками? С Пантелеем-кучером? Их дело служить! Наше дело — управлять. Народ? Зверь народ! Как же зверя освобождать? Против одного благородного встанет тысяча черни! Темных! Озлобленных. Благородный дворянин Сид не устоит, погибнет в борьбе против тысяч. Скотница Агашка заменит Химену![6] Дворянство погибнет! Облетит весь благородный цвет нации! Кто уцелеет? Ничтожества! Пу-га-чев придет снова! Пугачев! Что вы смотрите на меня, Пушкин? Вы смеетесь? Это же ужас, Пушкин! Вы кружите головы молодым людям. Вы, вы! Вы вкладываете им в уста слова, которых они не нашли бы без вас. Поэты все мечтатели, но вы, Пушкин, вы честный человек… Вы отважны! Вы — старый дворянин, Пушкин, или вы забыли то, что делали ваши отцы и деды?
Толстый барин, задыхаясь, держась за сердце, метался по кабинету.
Пушкин скрестил руки на груди и, высоко подняв голову, смотрел на своих собеседников. Бедняги! Как они боялись мужиков! Они, Давыдовы, полсотни лет сидят в своей Каменке и все время как в роскошной осаде! Они ведь благородные дворяне. Чужие этим хаткам, огонькам, что краснеют в окошках. Чужие этим простым людям, которые так свято верят им! Почему баре Давыдовы стали чужими Пахомычеву? Почему баре Давыдовы думают, что они благороднее Пугачева? Почему их староста Пахомычев не образован так же, как они сами?
Стуча каблучками, в кабинет впорхнула Аглая Антоновна, неся сама на серебряном подносе свежую клубнику с сахарной пудрой, со сливками. В кружевном фартучке на темном платье она была вызывающе элегантна.
— Прошу, месье! — щебетала она, опуская поднос на круглый столик с эмалевым портретом «короля-солнца» Людовика XIV, в центре окруженного медальонами его четырнадцати любовниц. — Это полезно перед ужином. Но что такое?
И вдруг сменила французский щебет на боярский окрик:
— Камин гас! Свечка тух! Фетюшка, свечка! Кто разгорит камин?
И яростно ухватила каминные щипцы, чтобы поправить огонь.
Оба брата молча уселись в кресла и с успокоенным вздохом потянулись к клубнике — волнующая беседа, слава богу, кончилась. Можно и отдохнуть…
— Мадам! Позвольте сделать это мне! — сказал с поклоном Пушкин, приходя в себя после бури раздумья и отбирая у дамы щипцы. Аглая Антоновна подсела к камину на бархатную скамеечку; он наклонился, их головы почти столкнулись. В красном свете камина поэт видел лапки в уголках глаз этой женщины, морщинки на лбу, белом от пудры, подкрашенный сохнущий рот. Н-да!
Пушкин ударил по углям, взлетели искры, синее пламя спустилось сверху на обугленное полено, заплясало, заиграло.
Аглая Антоновна смотрела Пушкину в лицо, улыбаясь нежно и печально. Как тогда… В тот единственный сумасшедший вечер…
«Нет, она не камин, она уже не вспыхнет снова!» — думал Пушкин, и Аглая, должно быть, уловила его мысль, уголки ее губ дрогнули…
В бильярдном своем домике, уже после ужина, поэт с грустной улыбкой дописывал свои стихи «Кокетке»:
За его спиной Никита возился с чемоданами — барин приказал собираться ехать. Выходили уже все сроки возвращения в Кишинев.
В марте на тройке в забрызганной сплошь черноземной грязью давыдовской коляске Пушкин подъехал к дому наместника в Кишиневе. Два окна за решетками слепо глядели на него — его квартира! Инвалидный солдат отдал честь и долго возился в гулком коридоре, отмыкая большим ключом заскрипевшую дверь.
Дверь распахнулась, было холодно…
— Сейчас затоплю, батюшка Александр Сергеевич, — бормотал Никита. — Егорыч, тащи дрова!