Зимний сезон выездов, приемов, балов, маскарадов у Воронцовых начался, таким образом, только в ноябре и снова прервался в марте — великим постом, когда Воронцовы отбыли в свое поместье в Белую Церковь. Вернулись они к Пасхе, в конце апреля, а в июне уже графиня уехала в Крым, в Гурзуф, откуда вернулась только 25 июля 1824 года.
Пушкин рад был Одессе, встрече с новыми людьми, бывшими крупнее, значительнее, чем в кишиневском захолустье. Рад европейскому быту, свободе, отсутствию аракчеевщины, а главное — морю. Снова август, душа поэта разогрета, расплавлена чудесной осенью, опять виноград, опять беззаботность, от которой пришлось отвыкать в Кишиневе. И снова прибоем в нем оживают воспоминания о Гурзуфе, оживает тема любви… Затаенная, незабываемая тема: Она, осень, море…
И в первой главе «Евгения Онегина» в это же время повторяется эта же мучительно ускользающая тень:
«…Я прочел ему (поэту Туманскому из Одессы. —
В «Путешествии Онегина», написанном позднее, он опять, но уже совсем по-другому, обращается к одесской осени 1823 года — вспоминает море.
Будем считать, что в этих отрывках витает образ старшей из сестер Раевских — Екатерины Николаевны. И может быть, это верно и потому, что об этом сам поэт молчит чрезвычайно упорно…
Есть одна очень существенная деталь в биографии Пушкина — особенность его любви к женщинам старше его годами. О них мы ничего не знаем от самого поэта, они затаены молчанием, их имена сомнительны, в донжуанском списке их имена просто не названы.
— Noli me tangere![12] — мог бы воскликнуть поэт…
Что ж было в ней, в этой особой глубокой любви с «сединкой на виске»? Неутомимая и неутоленная тоска поэта по материнской ласке? Отзвук холодного, бессемейного детства? Отчаяние, длительное, не находящее верной и нежной помощи в друге? Своевременно явившееся влечение к нежности, к красоте уже не легкомысленной, но умудренной временем, исполнившейся печального очарования, как золотящаяся осень? Как элегия приближения к вечной зиме? Наконец, бесконечная вера в женщину, в ее великую нежную силу?
Мальчиком, еще в Лицее, Пушкин письмом отчаянно дерзко объяснился в любви Екатерине Андреевне Карамзиной, супруге историка, старше его целыми двадцатью годами. Как это могло случиться? Один современник отзывался о ней так: «Она была бела, холодна, прекрасна, как статуя в древности. Если бы язычник Фидий… мог захотеть изваять Мадонну, то, конечно, он дал бы ей образ Карамзиной в молодости…»
Преклонение перед этой женщиной Пушкин сохранил до конца своих дней. Накануне своей роковой женитьбы Пушкин писал Вяземскому:
«Сказывал ты Катерине Андреевне о моей помолвке? я уверен в ее участии, но передай мне ее слова — они нужны моему сердцу, и теперь не совсем счастливому».
Старше Пушкина была и Катя Раевская. В хороводе царскосельских Наташ, Лаис, Армид, петербургских «красоток молодых» Пушкин не встречал девушек, подобных Кате. Старше его годами, серьезная, вымуштрованная своей англичанкой-гувернанткой, в ту баснословную осень она не флиртовала с ним, двадцатилетним поэтом, она помогала ему читать Байрона.
Какой из героинь Байрона виделась она Пушкину? Лейлой из «Гяура»? Медорой из «Корсара»? Зулейкой из «Абидосской невесты»? Девушкой из Сарагоссы из «Чайльд Гарольда»?