Александр Николаевич простодушно оживился, помолодел; в бесхитростности своей достал все писанные ранее проекты, Гражданское уложение для всей России достал, дома у него запылившееся; поскакал в Петербург. На выезде из Калужской губернии сердце ёкнуло, попритчилось, будто границу губернии пересекать ему не дозволено: испугался, что сие нарушеньем запрета почтётся; но вслед за тем воспомнил о монаршей милости и мало-помалу в себя пришёл. Долгов у него было выше головы, судебных тяжб также, но он и бровью не вёл; сюртук не самый поношенный сыскал, обтряхнул прилежно; проектец Уложенья пересмотрел, убедился, что талантливо писано и дело везде говорится, успокоился и к обсуждениям сериозным в Комиссии приготовился. Всем высоким особам проект свой показал. Дале произошло следующее: Василий Назарьевич Каразин, проект увидевши, только глаза закатил; Сперанский долго Радищева распекал за закрытыми дверьми, и о чём говорили, неведомо, но Корш вспоминает, что, когда от Сперанского Радищев вышел, какая-то странность в лице его была; граф же Завадовский, председатель Комиссии, издали проект увидев, Радищеву сказал: "Неймётся, Александр Николаевич? Опять в Сибирь проездиться захотелось?" Радищев присел в коридоре коллегии на лавочку для посетителей, чтоб сердцебиенье унять. Долго так сидел.
- Значит, вчера вы из Иркутска к нам вернулись?..
- Из Илимска, ваше сиятельство, и пять лет тому.
- Милосердие неизреченное. А сегодня вы считаете, что комиссия наша не вправе заниматься тем, чем занимается, что и сама постановка вопроса в таком виде невозможна?
- Не вовсе невозможна, - Радищев, из болезней не вылезавший, откашлялся в сторонку, от Завадовского отворотившись. - Недоумение единственно вызывает, что комиссия берётся цены назначать за людей убиенных. Это, извините, бредоумствование. Так мы скоро, пожалуй, и в ранге Господа Бога хорошо себя почувствуем. Какую цену можно определить за лишение мужа, или жены, или сына, или кого ещё, я не знаю? На мой взгляд, о сём и толковать невместно.
- Значит, снова особое мнение? - прохладно спросил Завадовский, исписанные листки о стол кидая. - Ваш красивый почерк-то лицезреть у меня уже мочи нет!..
- Почто вы так, ваше сиятельство?
- А сколько их у вас уж было? Об отводе судей с особым мненьем вы ввязались? О праве судимого выбирать себе защитника? У вас, милый мой, характер скандалёзный. Вы на Страшном суде не намереваетесь ли также особое мнение подать? Вы особое-то мнение своё по всем вопросам уж прямо наверх, Всевышнему адресуйте! - Завадовский потыкал перстом в плафон, расписанный ангелами. - Послушайте, что вам ещё нужно? Орден вам возвратили? Я же и хлопотал. Жалованье до двух тысяч увеличили, наравне с прочими членами Комиссии? Я вот вас в прошениях всё нахваливал, паче же всего упирал на то, что вы, не в пример всем прочим, писать умеете. Ныне же вижу, что в том не достоинство ваше, а бедствие какое-то стихийное. "Цена крови человеческой не может быть деньгами исчислена"? Может, может. Исчислим. Так, что вы ещё диву дадитесь.
"Милостивый государь мой батюшка и милостивая государыня матушка.
Я с месяц был болен, а теперь хотя поздоровее, но слабость ещё велика. Дело наше в суде не шевелится, неизвестно, когда будут докладывать. Дети мои свидетельствуют вам свое почтение. Я здесь переезжаю с квартиры на квартиру. Худо не иметь своего дома. Теперь я живу в семеновском полку, в прежней 4-ой роте, в доме купецкой жены Лавровой N 606 четвертого квартала московской части.
Для матушки я послал давно уже магнезию, не знаю, получила ли она ее. Простите, мои любезные, и благословите вашего покорного сына.
Александр Радищев".
Радищев постоял чуть-чуть напротив бывшего своего дома на Грязной, теперь к чужим людям отошедшего. Внутрь войти так и не решился, только снаружи помедлил, покуда не замёрз. Отчего-то холод в Сибири был не так силён. Очевидно, оттого, что было это десять лет тому назад. На окне Анютушкиной спаленки занавеска теперь была вовсе безобразная, в цветочек, страшно молвить, розовый.
Худо другое: Анютушки боле не было.
Подумал он с минутку о том, для чего она оставила его так рано; песенка на ум взошла давнишняя, коей никто, вероятно, уж более не певал:
Правдой почитаю лесть
Я в твоём ответе,
Мне и льстя всего, что есть,
Ты милей на свете.
В том, что ныне ясно зрю,
Сам себе не верю,
День и ночь тобой горю,
Сердцу лицемерю.