Читаем Александр Солженицын полностью

Он верил в победу как в непреложность, и эта вера, опережая время, устремлялась туда, где чудом могли сохраниться его довоенные сочинения. «Напиши мне, — просил он жену на исходе костромского октября, — чт'o осталось из моих тетрадей и прочих писаний в Ростове, чт'o ты или моя мама забирала в Кисловодск или Георгиевск. Когда вы отправлялись из Кисловодска — было, ясно, не до этого. И ещё один смешной вопрос: где моя зачётная книжка МИФЛИ?» Ему, знавшему тяжёлые подробности эвакуации жены и тёщи и, напротив, ничего не знавшему о положении мамы, было страшно (и неловко) спрашивать о своих стихах и рассказах. Но никуда нельзя было деться от себя, от своей писательской страсти. И он мог только дневнику признаться, как, несмотря ни на что, тоскует по своим наброскам, конспектам, книгам, словарям. «Почему-то сверлит голову маленький изящный коричневый словарик по латыни, купленный перед самой войной. Прямо расцеловал бы его, если бы он был сейчас у меня…»

«Там. Уровень юношей. Воспитание жестокостью. Полевые учения, скудость костромских деревень» — по такому плану предполагал Солженицын позднее, в продолжение повести «Люби революцию», писать о костромском периоде своей армейской биографии. Осуществился этот план, однако, лишь отчасти и лишь тогда, когда впечатления военной молодости были серьёзно переосмыслены.

«А потом ещё полгода потерзали в училище, — напишет Солженицын в “Архипелаге”. — <...> Но хотя бы сохранил я студенческое вольнолюбие? Так у нас его отроду не было. У нас было строелюбие, маршелюбие. Хорошо помню, что именно с офицерского училища я испытал радость опрощения: быть военным человеком и не задумываться. Радость погружения в то, как всеживут, как принято в нашей военной среде. Радость забыть какие-то душевные тонкости, взращённые с детства. Постоянно в училище мы были голодны, высматривали, где бы тяпнуть лишний кусок, ревниво друг за другом следили — кто словчил [22]. Больше всего боялись не доучиться до кубиков (слали недоучившихся под Сталинград). А учили нас — как молодых зверей: чтоб обозлить больше, чтоб нам потом отыграться на ком-то хотелось. Мы не высыпались — так после отбоя могли заставить в одиночку (под команду сержанта) строевой ходить — это в наказание. Или ночью поднимали весь взвод и строили вокруг одного нечищеного сапога: вот! он, подлец, будет сейчас чистить и пока не до блеска — будете все стоять. И в страстном ожидании кубарей отрабатывали тигриную офицерскую походку и металлический голос команд».

Вряд ли всё же 3-е ЛАУ содержало в своей программе какие-то особо жёсткие пункты, отличающие военную подготовку именно этих курсантов в дурную, бесчеловечную сторону. И вряд ли без муштры, назиданий и наказаний обходилось когда-нибудь какое-нибудь военное учебное заведение. Так что «воспитание жестокостью», о котором в порыве раскаяния (мол, тоже поддался этому воспитанию) собирался писать Солженицын в повести «Люби революцию», не могло помешать вполне тёплым, товарищеским отношениям, которые сложились у него там. Земляк Толя Строков, с которым переживали за русский Юг; симпатичный ленинградец Кирш, скрипач и консерваторец, получивший, как и Саня, разрешение на самоподготовку от майора Савельева; способнейший Ваня Останин, отчисленный за соцпроисхождение («в Сталинградские дни 42-го года, — писал А. И. в рассказе “Адлиг Швенкиттен”, — из их училища каждого третьего курсанта выдернули недоученного на фронт. Отбирал отдел кадров, на деле Останина стояла царапинка о принадлежности к семье упорного единоличника. И теперь этот 22-летний, по сути, офицер, носил погоны старшего сержанта»). Наконец, Виктор Овсянников, мягкий, простодушный, с окающим говорком курсант из-под Владимира. Уже на фронте Солженицын полюбил его, как брата, и позже запечатлел в «Архипелаге». «Был у меня командир взвода лейтенант Овсянников. Не было мне на фронте человека ближе. Полвойны мы ели с ним из одного котелка, и под обстрелами едали между двумя разрывами, чтобы суп не остывал. Это был парень крестьянский, с душой такой чистой и взглядом таким непредвзятым, что ни училище наше, ни офицерство его нисколько не испортили. Он и меня смягчал во многом. Всё своё офицерство он поворачивал только на одно: как бы своим солдатам (а среди них много пожилых) сохранить жизнь и силы». Учились с ними, а потом вместе воевали и Фёдор Ботнев, и Владимир Снегирёв (впоследствии посол в Камеруне и Нигерии).

Да и об офицерах училища курсанты вспоминали добрым словом. «Командирами взводов, — рассказывал Н. М. Веретевский (1998) у нас в дивизионе были лейтенанты Богданов, Чистяков, командиром батальона — капитан Могилевский. Все они были ленинградцами, красавцами и гитаристами. Когда они пели, мы все очень любили слушать, и Солженицын тоже. Одну песню я помню особенно хорошо»: “На Кавказе есть гора, самая большая, а под ней течет Кура, мутная такая…”».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже