Читаем Александр Твардовский полностью

Ясна задача, дело свято, —С тем — к высшей цели — прямиком.Предай в пути родного братаИ друга лучшего тайком.И душу чувствами людскимиНе отягчай, себя щадя.И лжесвидетельствуй во имя,И зверствуй именем вождя.………………………………………..Рукоплещи всем приговорам,Каких постигнуть не дано.

С присущей ему целомудренной «скрытностью» поэт избегает подробного повествования о дотоле пережитом им «в чаду полуночных собраний», когда «ты именуешься отродьем, не сыном даже, а сынком», — только скупо роняет:

А как с той кличкой жить парнишке,Как отбывать безвестный срок, —Не понаслышке.Не из книжкиТолкует автор этих строк…

Зато со всей страстью, с грустью и сочувствием как бы заново вглядывается в «отца», которого — в отличие от «сына» — ни сталинская «милость» не коснулась, ни последующие политики и историки не спешили лишить «звания» классового врага.

Твардовский как раз берется отвечать за него — и, конечно, не только и, может быть, даже не столько за одного Трифона Гордеевича, с которым его и впоследствии многое разделяло [44].

Как в кино — «крупным планом», предстают в поэме «По праву памяти» «руки, какие были у отца» — и у миллионов раскулаченных, кто «горбел годами над землей… смыкал над ней зарю с зарей»:

В узлах из жил и сухожилий,В мослах поскрюченных перстов —Те, что — со вздохом — как чужие,Садясь к столу, он клал на стол,И точно граблями, бывало,Цепляя, ложки черенок,Такой увертливый и малый,Он ухватить не сразу мог.Те руки, что своею волей —Ни разогнуть, ни сжать в кулак:Отдельных не было мозолей —Сплошная.

Есть в «отцовском» портрете действительные черты Трифона Гордеевича (впрочем, опять-таки свойственные не ему одному, а определенному психологическому типу), у которого «в час беды самой… мужицкое тщеславье, о, как взыграло»:

И в тех краях, где виснул инейС барачных стен и потолка,Он, может, полон был гордыни,Что вдруг сошел за кулака,Ошибка вышла? Не скажите, —Себе внушал он самому, —Уж если этак, значит — житель,Хозяин, значит, — потому… [45]

Были иные, кто —

…в скопе конского вагона,Что вез куда-то на Урал,Держался гордо, отчужденноОт тех, чью долю разделял.………………………………….От их злорадства иль участьяСпиной горбатой заслонясь.Среди врагов Советской властиОдин, что славил эту власть……………………………………………….И верил: все на место встанетИ не замедлит пересчет,Как только — только лично СталинВ Кремле письмо его прочтет…

И наконец, пытавшиеся (Трифон Гордеевич одно время тоже думал пойти этим путем) прибиться, «причалить» к другому, казавшемуся спасительным берегу: «…будь добра, гора Магнитка, / Зачислить нас / В рабочий класс…»

Словом, эти «отцы» поэтом помянуты добром — и оплаканы. Не то, что тот, кого десятки лет «народы величали на торжествах отцом родным», кому поклонялись, смиряясь с собственной, «безгласной долей», соглашаясь, по горестно ироническому выражению поэта, «на мысль в спецсектор сдать права» и послушно следовать «верховной воле». И вина за это, увы, не на нем одном:

…За всеобщего отцаМы оказались все в ответе,И длится суд десятилетий,И не видать еще конца.

Третья, последняя глава поэмы («О памяти») открыто направлена против возобладавшего в тогдашних «верхах» стремления если уж не к полной реставрации сталинского режима, так к сохранению самих его основ и замалчиванию совершённых тогда ошибок и преступлений.

Поэт настойчиво повторяет, что напрасно и опасно думать, будто «ряской времени затянет любую быль, любую боль» (какое точное найдено слово: ряской, напоминающее о болоте, если не о трясине, таящейся под обманчиво зеленеющим покровом!).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже