Ирина Ивановна сидела за столом напротив Жадова. Курень, где они остановились, был из зажиточных, но сейчас комиссар не отпускал обычных своих колкостей в адрес «богатеев». Перед товарищем начштаба-15 лежала до половины исписанная бумага, начинавшаяся фразой: «командованию Южфронта. Товарищу Сиверсу. Копии: Петербург, председателю ЦИК тов.Ленину, народному комиссару по военным делам тов.Троцкому, председателю ВЧК тов.Ягоде. Срочно, совершенно секретно…»
—
Жадов пошарил под столом, где стояла бутыль мутного самогона. Плеснул было в стакан, поднёс к губам, но скривился и поставил обратно.
— Не знаю, Ира, не знаю. Кто-то, видать, в высоких штабах этому ироду дал на всё разрешение, иначе б так не лютовал…
— В революцию и не так лютуют, случается, — заметила Ирина Ивановна. — И безо всяких разрешений.
— Расстреляют его. Должны расстрелять. Не может быть иначе. Как же иначе-то? Никак. Никак… — бормотал Жадов, словно и не слыша её.
— А если нет? Что тогда?
— Тогда я его с-сам… своей рукой… — и Жадов, наконец, опрокинул в рот стакан самогонки.
Ирина Ивановна и бровью не повела.
— Ложись-ка ты спать, товарищ начдив. Утро вечера мудренее.
Жадов только помотал головой.
— Не могу я спать, Ирунь, дорогая. Прости, что так к тебе… душа не болит, воет душа-то. Яшка эвон, как взглянул в тот ров, так и пьёт беспробудно, пить не умеет, мучается, а пьёт, потому как это ж невозможно, когда такое…
— А Штокштейн где?
— А бес его знает… — Жадов вновь плеснул себе самогонки. — Да и чорт с ним, не ведаю, где его носит…
— Не нравится мне это. — Ирина Ивановна поднялась, накинула полушубок, застегнула портупею с кобурой. — Возьму-ка я пару надёжных бойцов да и посмотрю, где этот наш «особый отдел» обретается…
— Погоди! — Жадов вмиг протрезвел. Со стуков поставил нетронутый стакан. — Я с тобой. Одну не пущу!
…Однако Штокштейна искать не пришлось — столкнулись с ним, едва выйдя за калитку.
— Товарищ начдив! — нехорошо обрадовался тот. — А я к вам. С новостями и с делами…
Был Эммануил Иоганнович свеж, подтянут, бодр, кристально трезв, и в отличном расположении духа. Под мышкой нёс папочку с ботиночными завязками.
— Ну, чего там у тебя? — нехотя буркнул Жадов, поворачивая обратно.
— Нехорошо, нехорошо, товарищ начдив, — Штокштей покачал головой, узрев стакан самогона. — Употреблять горячительные напитки в боевой обстановке…
— Дивизия ни с кем боя не ведет, Штокштейн, уймись, — Жадов махнул особист на лавку. — Садись, выкладывай, с чем пожаловал?
Штокштейн неторопливо, с достоинством, уселся, так же неторопливо размотал завязки на папке. Делал он всё это с удовольствием, словно каждое движение было словно медовый пряник на языке.
— Отмечены контрреволюционные разговоры следующих красноармейцев… — он принялся перечислять фамилии и должности. — Суровые, но необходимые меры по защите хлебозаготовок и искоренению враждебного революции казачьего сословия не получили должного внимания в партийно-политической работе с личным составом…
— Ты с ума спятил, Шток?! — вскипел Жадов. — Какие тебе, к чорту, «необходимые меры»?! Баб с ребятишками расстреливать?! Да завтра весь Дон поднимется!
— Успокойтесь, товарищ начдив, — невозмутимо сказал Штокштейн. — И запомните хорошенько — у этой мелкобуржуазной субстанции, пока ещё именуемой «казачеством» своя хата всегда с краю. Поорут, повопят, а как поймут, что Советская власть и Красная армия шутки не шутят и в бирюльки не играют — мигом за нас станут. За тех, кто сильнее. Поэтому никакой Дон никуда не встанет. Расползутся по своим куреням и будут думать, что может быть пронесёт. Не пронесёт. Директиву о расказачивании выполнять надо безусловно и безоговорочно, а не вести бесплодные морализаторские разговоры. Всё понятно, товарищ начдив-15?
Жадов сидел бледный, сжав плотно губы и молчал. Молчал, но так, что Штокштейн вдруг как-то неуверенно заёрзал на лавке и сказал капризным, плаксивым голосом:
— Ну чего вы на меня-то вызвериваетесь, Жадов? Я, что ли, этих женщин с детьми расстреливал? Я только бойцам объясняю необходимость подобных суровых мер. А вот назначенный к вам в дивизию комиссар, товарищ Апфельберг, стесняюсь сказать, пьёт горькую в компании некоей вдовой казачки весьма приятной наружности, что, конечно, несколько извиняет простительную человеческую слабость товарища Якова, но никак не извиняет проваленную им партработу!
— Мы не каратели, — Жадов тяжело поднялся. — Мы с безоружными не воюем. Это царские воинские команды крестьянские бунты подавляли, зачинщиков вешали да расстреливали, остальных пороли до бесчувствия. Мы что ж, такие же?! Ничем от них не отличаемся?! — он почти кричал.
— А вот насчёт пороть до бесчувствия — неплохая идея, — Штокштейн уже оправился, плаксивость ушла. — Расстрел, конечно, мера действенная, но и землю пахать кому-то надо. План по хлебозаготовкам не только в этом году выполнять надо, но и в следующем…