Предположим, все действительно ложь и пустые слова. Что остается в жизни? Слава? Власть? Счастлив ли был бы он, если б «все грядущие народы и всех грядущих поколений тьмы, все пали ниц» перед ним? Нет, и тогда жажда не была бы утолена...
Что ж, остается лишь актерствовать, разрывая «условий пошлых мелкие сплетенья». Но почему же тогда Дон-Жуан вступается за обреченного на смерть мавра, почему бросает перчатку «обществу, и церкви, и закону»? Что это, борьба как самоцель?
Но и актерствуя, человек остается человеком. Он склонен увлекаться магией слов и уже сам не отличает лжи от правды. (Уроки Шекспира усваиваются исподволь.) Объяснение Дон-Жуана и донны Анны прекрасно. Оно полно искренности, будто бы и не было зловещего обещания Дон-Жуана платить насмешкой за всесветский обман. Он даже ревнует донну Анну к «запоздалому отголоску другой, отжившей, конченой любви», он требует безраздельного владения ее сердцем. Трудно удержаться, чтобы не припомнить личных мотивов, уже прозвучавших в любовной лирике Толстого.
Но как же быть с сомнениями, с попиранием всего, что свято для других? Свято ли?
Монолог Дон-Жуана звучит убедительно:
Вот она, его мечтательность, его, Толстого, убегающего от жизни в свой поэтический мир, в мир слов, которые при всей их видимой убедительности тоже суть ложь, как всякая полуправда. И уход в любовь - тоже ложь, в которой он не сознается никому, даже себе.
Но легенда о Дон-Жуане требовала канонического развития действия: после горячих объяснений в любви к донне Анне - серенады под балконом доступной женщины:
Толстому хотелось, чтобы серенаду пели под музыку Моцарта, но обессмертил стихи мотив, созданный Чайковским.
И потом была схватка и смерть командора, отца донны Анны (а у Пушкина - мужа). Было осознание Дон-Жуаном своей любви к дочери убитого. Но хода событий уже не повернешь. Двуличие наказуемо. «Нет, не меня ты обманул, Жуан, - восклицает донна Анна, - ты обманул и бога и природу!» Было и озлобление Дон-Жуана из-за неисполнившейся мечты: «Любовь ли здесь так к ненависти близко иль ненависть похожа на любовь?»
И уже торжествует сатана победу мглы над светом - Дон-Жуан все-таки не понял значения любви, а в ней было его спасенье. Дон-Жуан поверил, что все ложь, а ведь она лишь прилипла к правде. Но, пытаясь оторвать ее с маху, рискуешь уничтожить и саму истину. Самое страшное - безверье. Полное отрицание - беда, с которой уже не справиться человеку. Он губит и себя, и все, к чему ни прикоснется. Дон-Жуан обречен, хотя с любовью к нему пришла вера. Слишком велик груз его преступлений, и последняя реплика статуи командора: «Погибни ж, червь» - логически завершает драму, но не убеждает читателя в торжестве добра...
Забегая вперед, надо бы сказать, что Болеслав Маркевич мастерски читал драму у Вяземского в присутствии Тютчева, Плетнева и Грота, как и в императорском дворце, где во время слушания играли в карты. Когда партия уже кончилась, а поэма нет, то Толстому была оказана «честь» - против обыкновения царь сел за вторую партию. Маркевич уверял, что обычно безжизненные лица фрейлин сияли восторгом, а пожилые вельможи слушали огорченно-удивленно. И хотя императрица смеялась «шалостям Алеши», как она сказала, Маркевич не преминул в своем подобострастии упрекнуть поэта за то, что в первом варианте «Дон-Жуана» сатана появился в вицмундире. «Я, со своей стороны, нахожу эту мысль недостойной поэта Толстого: она не только несвоевременна, но и неверна... - глубокомысленно замечает Маркевич, - что общего у великого непокорного духа с русским министром, особенно народного просвещения!» Многословно и плоско верноподданный Маркевич, не понявший проблеска «прутковщины», поучал Толстого, как тому надо было написать ту или иную сцену, как относиться к Дон-Жуану, занесшему в свой «смертоносный» список 3000 женских имен. Нахваливал «романс под балконом».