Алексея Михайловича трудно представить в гуще сражения, под ружейным и артиллерийским обстрелом. Там, где его младший сын, не утерпев, кинулся бы в самое пекло, Тишайший оставался наблюдателем. Конечно, нетерпение и горячность Петра для государственного деятеля столь же неуместны, как и созерцательность Тишайшего. Но они, по крайней мере, обогатили Петра бесценным опытом. Он не по книжкам знал, что хорошо и что плохо, и приобрел ту необходимую долю критичности, которая обращает заимствование в творчество. Второму Романову здесь не хватало страсти и страстности.
Созерцательность Алексея Михайловича — не от трусости. Правда, у нас немного данных, позволяющих судить о поведении второго Романова в минуту опасности. В июне 1648 года, оказавшись лицом к лицу с восставшими, которые ему лично ничем не угрожали, он, несомненно, испугался. За себя ли или за «дядьку» Бориса Ивановича, но — испугался. Однако для нас интересен не испуг, а преодоление этого испуга. В 1648 году царь выпутался с ущербом для себя: вымолил, выклянчил, выплакал Морозова. Зато в 1662 году, во время Медного бунта, он поведет себя уже совсем иначе: не спасует в разговоре и с истинно восточным коварством будет тянуть время, чтобы затем, по приходе войска, жестоко расправиться с москвичами. Вот, кажется, и все известные примеры, не считая случаев на охоте, потребовавшие от Алексея Михайловича храбрости. Получается, что не трус, может овладеть собой, но опасности не ищет.
Поведение Алексея Михайловича на войне определялось его пониманием достоинства царского сана. Он вел себя, как ему должно было вести, или, точнее, как им понималось это должное. Царь отправлялся в походы, но только в походы судьбоносные, значимые. Он не участвовал в боях — не царское то дело, но руководил с ближними людьми всем ходом войны и поучал всех без исключения воевод: то дело было как раз его, царское.
Такая модель поведения по-разному сказывалась на ходе военных действий.
Несомненно, что неустанное стремление Алексея Михайловича указывать и контролировать сильно сковывало воевод. Безынициативным, но зато послушным воеводам легче прощались поражения, чем инициативным и склонным к самостоятельности. Тут уж отповедь следовала чрезвычайно суровая, с непременным упоминанием о «непослушании». Между тем потребность в инициативе была огромная — ведь все невозможно было предусмотреть в самом пространном наказе! Для того же Ордина-Нащокина иной наказ был хуже оков — самому и шагу не ступить, а пока с Москвою сошлешься, время оказывалось упущенным. Оттого Афанасий Лаврентьевич ратовал «не во всем дожидаться государева указа: где глаз видит и ухо слышит, тут и надо промысел держать неотложно».
Алексей Михайлович был достаточно прозорлив, чтобы понять правоту Ордина. Необходимость большей самостоятельности им осознавалась. Во многих наказах читаем призыв-разрешение: «Чинить промысл со всяким раденьем, сколько милосердный Бог помощи подаст», что означало: больших отрядов неприятеля «остерегаться» и биться с ними «со всякую осторожностью и с крепостью, смотря по тамошнему делу, и что учинитца, о том писать к великому государю» [368].
Больше того, в стратегическом плане в этом направлении был сделан важный шаг. Начав войну с Польшей по старинке, с привычным делением полков, правительство в последующем оперировало полками-разрядами, то есть повело военные действия армиями по направлениям. Но новая система так и не была дополнена решительной переменой в положении воевод, которые по-прежнему оставались ограничены в своих правах. Для решительного изменения положения нужна была не просто смелость в доверии к людям, но смелость в преодолении старых принципов. К этому Алексей Михайлович еще не был готов. Да что Алексей Михайлович! Не было готово само время. Так что не стоит удивляться, что для Тишайшего стремление к самостоятельности оставалось в большинстве случаев строго обличаемым им «возношением», «упрямством басурманским», «высокоумием». «Летось ходил дуростью, а ныне во всем желает от нас указу», — хвалит Тишайший «образумившегося» князя Ф. Н. Одоевского, ни на шаг не отступавшего от Разрядного наказа.
В деле с неудачной осадой Мстиславля князем Лобановым-Ростовским есть примечательные строки: воеводе напоминали, что от его лагеря до Москвы путь не долгий, можно было и сослаться со столицей, чтобы получить разрешение на приступ. А он не сослался и пошел на штурм самовольно, в чем и виноват. В интерпретации Алексея Михайловича невольно получалось, что воевода сидел на «столичном поводке», длина которого и была мерой его самостоятельности!