Ведь, наверное, у всех писателей есть скрытый нерв, который еще можно назвать потайной комнатой, неотторжимой собственностью, и именно он порождает их прозу, приводит ее в движение, заставляет поворачивать туда-сюда, именно он не подлежит подделке, как подпись, хотя и спрятан куда глубже, чем стиль писателя, голос и прочие общеизвестные штуковины?
Скрытый нерв — главное, что есть в каждом писателе. Именно его писатели и пытаются предъявить напоказ, когда пишут о себе в нашу эпоху персональных мемуаров. Но одновременно именно его каждый писатель первым делом учится обходить, скрывать, будто нерв этот — глубокая и постыдная тайна, которую положено прятать под много слоев ткани. Некоторые и сами не знают, что таят этот нерв от собственного взгляда, а уж от чужого и подавно. Некоторые допускают грубую ошибку, принимая исповедь за интроспекцию. Другие, наделенные, видимо, бoльшим хитроумием, открывают соблазнительные пути, прямые и окольные, чтобы сильнее всех запутать. Некоторые не в состоянии определить, зачем пишут: чтобы обнажить или упрятать этот потайной нерв.
Я понятия не имею, к какой категории принадлежу.
Впрочем, что до слоев ткани, я свой нерв могу предъявить без задержки. Это место. Мое внутреннее странствие начинается с того, что я пишу о некоем месте. Другие пишут о любви, войне, страдании, жестокости, власти, Боге или стране. Я пишу о месте, вернее, о памяти про место. Пишу о городе, имя которому Александрия, который я якобы любил, а также о других городах, которые напоминают мне об исчезнувшем мире, куда я вроде как мечтаю вернуться. Я пишу об изгнании, воскрешении в памяти и ходе времени. Я пишу — или так мне кажется, — чтобы вновь ухватить, чтобы сберечь и вернуть себе прошлое, хотя вполне мог бы писать, чтобы забыть и выкинуть это прошлое из головы.
И все же мой скрытый нерв вовсе не там. Чтобы подобраться к нему, мне нужно написать об утрате, о неприкаянности в случайных местах, где у всех остальных, судя по виду, есть дом и место, где все знают, чего хотят, кто они такие и кем станут.
А вот у моих александрийцев всегда зыбкая почва под ногами; они меняют часовые пояса, жизненные пристрастия, дружества и акценты c нескладным ощущением, что настоящий мир просто проплывает перед ними, а они в нем чужаки, у них нет на него полного права. Сдираешь этот второй слой ткани и обнаруживаешь еще один.
Я, может, и пишу о местах родных и утраченных, но на самом деле я пишу о рассеянии, уклонении, неоднозначности: это не столько предмет, сколько прием любого моего текста. Я, например, пишу о скверах в Нью-Йорке, которые напоминают мне Рим, о маленьких парижских площадях, которые напоминают мне Нью-Йорк, о многих других местах в мире, которые окольным путем возвращают меня в Александрию. Но эта причудливая траектория — всего лишь мой способ показать, сколько неприкаянности и раздробленности в моей жизни в целом.
Да, я никогда не говорю о рассеянии и уклонении напрямую. Мой текст строится вокруг них. Строится на том, чтобы их избегать. Строится на уходе от них, как вот некоторые авторы пишут об одиночестве, вине, стыде, провале, измене, чтобы не смотреть им в лицо.
Неоднозначность и рассеяние укоренились так глубоко, что я уже и не знаю, нравится ли мне место, которое я по собственному выбору называю своим домом, как и не знаю, нравится ли мне писатель, да и человек, которым я становлюсь, когда никто не видит. Тем не менее сам процесс письма стал для меня способом обретения места и строительства дома: таким образом можно взять бесформенный хлипкий мир и укрепить его бумагой, как вот венецианцы укрепляют крошащийся берег, вгоняя в него деревянные сваи.
Я пишу, чтобы придать жизни форму, повествовательную структуру, хронологию; для пущего эффекта увязываю торчащие концы в ритмизованные фрагменты и добавляю блеска там, где истина выдалась достаточно серой. Я пишу, чтобы достучаться до реального мира, зная при этом, что пишу, чтобы уйти от мира, который все еще слишком реален и не достиг той степени условности и многозначности, которая мне нужна. В итоге он перестает быть — а может, никогда и не был — миром, который мне нравится, это мир, о котором я пишу. Я пишу, чтобы понять, кто я такой, чтобы сбежать от себя. Я пишу, потому что всегда стою от мира немного особняком и со временем полюбил об этом говорить.
Потому-то я и обращаюсь к Александрии, родной, мистической и парадоксальной. Однако Александрия всего лишь алиби, слепок, конструкт. Когда я пишу об Александрии, я помещаю внутренний сумбур в географическую рамку. Александрия — прозвание, которое я дал этому сумбуру. Попросите меня высказаться о сокровенном — и я автоматически начну писать про Александрию.