— Так, а где Тимофеев? — как бы между прочим поинтересовался дирижер, сурово косясь на пустующий стул.
— А у него это… с желудком что-то.
— Он в санчасть, товарищ подполковник, побежал. Сейчас, сказал, будет…
— Что-то грустно стало! Да, товарищ подполковник? — отвлекая, заметил Кобзев, намекая на отъезд гостьи.
— А? Да, пожалуй… — рассеянно согласился дирижёр, переставляя зачем-то с места на место свой стул.
— Ещё бы парочку дней, и можно бы полностью расписать музычку… — подтвердил старшина.
— Эх, столько всего сразу интересного с ней было… с Гейл. Грустно…
— Грустно расставаться, да товарищ подполковник?
— Да, это верно, Кобзев. Всегда грустно расставаться… когда… грустно. — На той же ноте, рассеянно пробурчал дирижер.
Вторая половина дня, заключительная, прошла быстро, как под горку прокатилась. Расставание, как прощание, вообще и всегда происходит в скомканном, убыстренном темпе… И сказать надо, оказывается, очень много, и слова найти где-то соответствующие, и в глаза бы посмотреть, заглянуть. А время уходит, и народу лишнего вокруг почему-то полным-полно, и толкутся как на сцене, как в очереди, ничего сказать не дают… И нужные слова где-то ещё не подошли, не подъехали, отстали ещё…
И не репетировали больше.
Не успела Гейл вернуться, как тут же появилось командование полка, в лице заместителя по воспитательной работе, с ним и начфин, полковник Старыгин. Последний с сувенирами и подарками. «Это вам, Гейл, от командования части — Оренбургский пуховый платок…» «А это на память о нашем городе!», — акварельный рисунок соборных куполов кремлевской стены с башнями. «А это на память о России!», — набор матрешек, — «А это от оркестра!», — фуражка, погоны и аксельбанты. Всё вроде выглядело и весело и торжественно, но грустно… очень грустно, как на чужой свадьбе. Вот грустно потому что… А тут и Тимоха появился из «санчасти»… с цветами.
Повисла пауза.
Не от того повисла, что вошёл, а от того, что, во-первых, без тёмных очков! Где-то здорово загримировался, отметили музыканты, да так искусно загримировался, как и не было, мягко сказать, затемнения под глазом. А во-вторых, и главное, с цветами. Люди! С охапкой цветов!.. Оооо!.. Красота-то какая, цветы!.. Все знают, что такое охапка цветов, взрослые уже, в кино такие видали. Иногда только там, кстати, и показывают: «Миллион, миллион алых роз…» Но эти… были, вот они, красивые, и живьем… Не киношные, а живьём, и много. Именно такая охапка и была сейчас, — настоящая копна, в две руки… Конечно, розы, конечно, красные, тысяч на… Кстати, где же это он деньги такие большие достал? — молча изумились музыканты. На многие тысячи рублей, не меньше. И не сосчитать сколько, без привычки.
Да-а, выдохнул оркестр, ну, Тимофеев, ну, Тимоха!.. А улыбка у Тимофеева, улыбка, гляньте, гляньте… Он же никого кроме неё не видит… Он и воспиталку, заместителя командира полка, товарища полковника — «товарища полковника!», не говоря уж про начфина, обошел как табуретку, не споткнулся, только что рукой не отодвинул. А глаза, глаза!.. Таёжные поселки в глубинах родины освещать, города отапливать… Аж светится весь парень… О-о-о… Это любовь!.. Да-да, любовь!
Любовь, любовь! И к бабке не ходи. Старшина и тот догадался, аж челюсть у человека отвисла… Она — любовь! Смотрите, смотрите, Тимоха рот открыл, сейчас говорить будет…
— Это вам, Гейл… от оркестра… и от меня, — голосом робота, в абсолютной тишине, пылая на щеках румянцем, прошелестел Тимоха, и протянул ей букет.
Гейл, красавица Гейл, зардевшись не хуже тех роз, а может и отсвет какой на лице играл, широко открытыми глазами глядела на Тимофеев, на нашего Тимоху, с восторженным, изучающим любопытством, как в первый раз… Так ведь оно и было, в первый! Он же в очках до этого был. И эти цветы ещё… Большие ярко-алые бутоны, тёмно-зеленые листья, длинные толстые стебли… Чтоб девушка не укололась, стебли предусмотрительно укутаны прозрачной пленкой. Не опуская удивлённых глаз с Тимохин, она приняла эту охапку… Они замерли глядя друг на друга, словно никого больше и нет рядом. Публичное одиночество это.