Т-с-с, произносит отец, о небытии вообще не может быть и речи. И заставляет господина Вейльхенфельда замолчать. Он знает, почему господин Вейльхенфельд так рассуждает, и собирается с ним поспорить. Если надо жить и мыслить в этой некогда любимой местности с ее мягкими складками лесистых холмов (смешанный лес), ставшей ненавистной, не вызывающей больше ничего, кроме омерзения, где нельзя уже жить, то рискуешь лишь заболеть и погибнуть, говорит отец.
Иногда я все-таки, во сне наверное, иду к господину Вейльхенфельду на урок рисования и громко спрашиваю, еще не поднимаясь к нему наверх, хочет ли он меня видеть.
Господин Вейльхенфельд, кричу я вверх по лестнице, это я, Ханс, можно к вам?
У меня карандаши в кулаке и даже одежда особенная, рисовальная, например, художнический берет, я такой видел в книжке «Радость рисования для начинающих». (Вот не думал, что у меня такой есть.) И, еще забираясь по лестнице, спрашиваю, как у него дела, но он мне сказать этого не хочет, а вероятно, и сам не знает. Тогда я, просто чтобы начать как-то разговор, спрашиваю, сколько времени, но он только качает головой. И у него все лицо забинтовано, слишком толсто, повязка не дает ему говорить. А часы, которые рядом с эркерным окном стоят на полочке, он забыл завести, под их тикание — вот-вот оно оборвется — я сплю дальше, и начинается другой сон. И мне снится, что мы с мамой проходим мимо дома господина Вейльхенфельда, а она мне говорит: Помаши ручкой! — и я машу рукой, а господин Вейльхенфельд стоит там, наверху, но он нам не машет.
Он нам не машет, что он, нас не видит, что ли, говорю я маме.
Ах, ведь он не может, говорит мама, и хватает меня за плечо, и хочет меня от его дома оттащить.
А почему он не может, спрашиваю я и не хочу, чтобы она меня прочь тащила, а хочу стоять и наверх смотреть.
Ну, почему еще человек не может рукой махать, говорит мама. Потому что соседи сегодня ночью ему руку удалили, которой он писал. А теперь пойдем наконец.
А как они смогли ему руку удалить, кричу я, потому что мне страшно.
Ах, как же еще, говорит мама, отрубили, взяли и отрубили. И когда я слышу слово
Когда он утром спускается во двор, то видит — чувствует, — что в бутылку с молоком, которую ему каждый день молочник под дверь ставит, кто-то написал. Он берет бутылку, уносит ее в сад, выливает под яблоней, несет обратно к дому и ставит на место.
Мама говорит, что к нему в дом вломились, но все гораздо хуже. Ах, если бы это была только кража со взломом, и все, восклицает она. И снова ложится, хотя ведь мы хотели ехать (в
Значит, ему нельзя уехать, спрашиваем мы.
По-видимому, нет, отвечает отец.
Значит, еще не все улажено?
Нет, говорит отец, все еще только начинается. Потому что те, из магистрата, восприняли этот его стул как наглую выходку и выпад против них, продолжает отец и хочет нам все рассказать, но маме уже лучше, и она встала, и спускается к нам по лестнице, и застегивает на ходу халат, чтобы мы ее розовую ночную рубашку не видали. И когда отец обещает, что не будет больше говорить
Уже после Успения мы сидим в