Потому что это была ошибка, что его пустили, кричит Ланский и с горящими глазами озирается в своей мрачной лачуге, где он живет, так, что отец даже пугается и думает какую-то секунду, что тот еще не вылечился от этой скотской болезни. Ланский, например, совершенно убежден, что самые красивые дома в нашем городе — вот, скажем, здание пассажа — все принадлежат господину Вейльхенфельду и что с тех самых пор, как он у нас появился, он втайне всем в городе заправляет и все просматривает из своего эркерного окна, до самой льномолотилки, даже к нему, Ланскому, в окошко заглядывает. При всем этом от дома господина Вейльхенфельда до каморки Ланского добрых шесть километров, не меньше! И все-таки Ланский постоянно чувствует на себе пристальный взгляд господина Вейльхенфельда. А когда отец ему говорит, что в городе господин Вейльхенфельд живет очень замкнуто, друзей у него нет и, насколько ему известно, нет также и состояния или каких-то других доходов, кроме пенсии, Ланский кричит, что не верит, и пытается, потому что ему нечего сказать на это возражение, лягнуть отца ногой.
Эй, Ланский, ты что, ты же меня всего перепачкаешь, кричит отец.
Ох, кричит Ланский, ох!
Значит, все-таки больно, спрашивает отец, потому что он не злорадный.
Больно, причитает Ланский, ух, больно.
А когда отец говорит, что все равно вот уж год, как никто в городе вообще не разговаривает с господином Вейльхенфельдом, Ланский начинает кричать: Я не верю вам! Не верю! — и у него даже пена вокруг рта появляется. Да, думает отец, как я и предполагал, это, по всей вероятности, рецидив скотской болезни. И уже потом, когда он пинцетом осторожно-осторожно входит в рану на ноге Ланского и действительно после долгих поисков находит несколько обломков кости, тот ему заявляет, что, попадись ему господин Вейльхенфельд в одиночку где-нибудь в лесу или в поле, он, Ланский, задушит его своими собственными руками, — и, подняв, показывает эти руки.
Ланский, говорит ему отец, поспокойнее.
Задушу, выкрикивает Ланский и лягает гнойной ногой сумрак своей лачуги. И в ярости хватает обеими руками другую ногу, как будто сейчас раздерет ее в клочки.
Ланский, кричит отец.
И пытается найти объяснение этому дикому вздору в той, вероятно, невыносимой боли, которую причиняет Ланскому его нога.
И жар у него тоже, наверное, есть, думает он про Ланского, которого жена его, совсем ссохшаяся от рождения трех белокурых великанов, низко над ним склонившись, беспрерывно поит из чашки какой-то мутной дымящейся бурдой.
Прошу вас, оставьте это, говорит ей отец и пытается оттеснить ее от кровати.
Нет-нет, ему надо пить, глядите, как он потеет, а то он у меня тут совсем истощает, чего доброго, говорит она и вливает ему в рот это пойло, которое тут же выходит у него из пор.
Прочь, прочь отсюда, думает отец.
И начинает быстро накладывать мазь на ногу Ланского, которую он ему, наверное, вот уже второй раз спасает, и делает новую повязку, чтобы наконец-то вырваться из этой лачуги на свежий воздух. Но все-таки он хочет еще раз прочитать нотацию Ланскому, попробовать его усовестить, ведь тот как-никак просто жертва своей глупости. Но едва отец, наложив мазь на его больную ногу и сделав повязку, в последний раз произносит фамилию Вейльхенфельд, Ланский приподнимается — может быть, он сам уже этого не замечает — на своей койке и с каким-то даже торжественным видом проклинает господина Вейльхенфельда, говорит, что место ему — в преисподней, о которой он, однако, не очень-то распространяется.
Молчите, Ланский, кричит отец, не берите на душу греха!
Но Ланский все равно проклинает Вейльхенфельда.
Да с вами вообще разговаривать невозможно, машет рукой отец. И складывает тампоны, пинцет, и пузырек с йодом, и склянку с мазью в свой черный докторский портфель, громко щелкает латунной застежкой и уже в шляпе направляется к двери. Как тут, когда отец наклоняется, чтобы выйти из лачуги и не разбить себе голову, Ланский, его жена поддерживает, приподнимается на своем ложе и запрещает отцу лечить господина Вейльхенфельда, отец как-то вскользь упомянул, что у того сердце больное.
Что ж, значит, пусть умирает, спрашивает отец.
Да, пусть умрет, кричит Ланский.
Но отец уже вышел. И думает: Никогда, никогда я не оставлю его умирать, даже если… И забывает додумать свою мысль. В ужасе от того, что в человеке может быть столько ненависти, он, скрипя ногой, спешит к авто и едет прочь из этого медвежьего угла по дорогам, которые здесь недопустимо запущенны.