С этого дня я становился Джекилом только после приема смеси или в те минуты, когда делал над собой нечеловеческие усилия. В любое время дня и ночи меня могла охватить дрожь, служащая предвестником перевоплощения. Если я спал или хотя бы задремывал в кресле, я всегда просыпался Хайдом. Это вечное ожидание неизбежного и бессонница, на которую я себя обрек (я и не представлял раньше, что человек способен так долго не спать!), превратили меня, Генри Джекила, в совершенно опустошенное существо, бессильное телом и духом и снедаемое одним-единственным чувством – ненавистью к своему близнецу.
Но если я засыпал или мое снадобье не действовало, я почти без перехода становился существом, в чьем уме толпились ужасные образы, в душе кипела необъяснимая ненависть, а тело казалось недостаточно крепким, чтобы вместить всю присущую ему жажду жизни. Силы Хайда возрастали по мере того, как Джекил слабел. И оба они теперь в равной мере ненавидели друг друга. Злобу Джекила питал инстинкт самосохранения. Теперь он вполне постиг чудовищное безобразие исчадия ада, составлявшего часть его души, и погибнуть оно могло только с его физической гибелью. Джекил теперь относился к Хайду как к чему-то неорганическому, к какой-то бунтующей мерзости, тине преисподней, которая тем не менее была способна кричать, жестикулировать, грешить и сопротивляться. Нечто мертвое и не имеющее образа мало-помалу отвоевывало у него его собственную жизнь, больше того – было связано с Джекилом теснее, чем жена или его собственный глаз! Его приводила в неистовство мысль о том, что где-то в его теле гнездится эта мерзость, что она поминутно рвется наружу и в минуты слабости или забытья одолевает его и вычеркивает из жизни.
Ненависть Хайда к Джекилу имела иной характер. Страх быть повешенным заставлял его совершать как бы временное самоубийство и возвращаться к подчиненному состоянию части, а не отдельной личности. При этом Хайду досаждало уныние Джекила, он негодовал из-за того, что Генри так его ненавидит. Это-то и порождало его нескончаемые злые шутки надо мной: он писал моей собственной рукой всевозможные кощунства на полях моих книг, жег мои письма, уничтожил портрет моего отца и, право же, если бы он не боялся смерти, то уже давно погубил бы себя, чтобы заодно навлечь гибель и на меня. Но его любовь к жизни просто поразительна! Скажу больше: я содрогаюсь от омерзения при одной мысли о нем, но когда вспоминаю, с какой трепетной страстью он цепляется за жизнь и как боится, что я уничтожу его, прибегнув к самоубийству, я начинаю испытывать к нему жалость.
Продолжать эти описания не имеет смысла, да и времени у меня остается не так уж много. Скажу только, что наверняка ни одному человеку на свете не довелось испытать таких мук. Вместе с тем, с течением времени они стали не то чтобы легче, но терпимее, так как душа моя огрубела и до известной степени свыклась с отчаянием. Эта казнь могла бы длиться еще много лет, не случись несчастья, которое бесповоротно лишило меня моего собственного облика и характера. Запас редкой соли, не возобновлявшийся со времен моего первого опыта, начал иссякать. Я послал слугу за этим веществом и сделал необходимую смесь. Началось кипение, произошла первая смена окраски жидкости, но светло-зеленый оттенок так и не появился. Я проглотил жидкость, и она не оказала на меня никакого действия. Пул расскажет тебе, как я гонял слуг во все аптекарские склады Лондона – и все напрасно. Теперь я окончательно убедился, что в той, первой партии соли находилась некая неизвестная примесь, которая и придавала моей смеси ее силу…
С тех пор прошло около недели, и я заканчиваю свой рассказ, находясь под влиянием смеси с последней порцией старой соли. Если не случится чуда, очень скоро Генри Джекил перестанет мыслить своими собственными мыслями и видеть в зеркале свое прежнее лицо (увы, и оно изменилось до неузнаваемости!). Я не могу писать слишком долго: моя рукопись все еще цела лишь благодаря моей предусмотрительности и счастливой случайности. Если перемена застанет меня за этой рукописью, Хайд разорвет ее в клочки и сожжет; но если я успею заблаговременно спрятать ее, эгоизм Хайда и его неспособность думать ни о чем, кроме того, что происходит в данную минуту, снова спасут рукопись от уничтожения. Проклятие, тяготеющее над нами обоими, изменило не только меня, но и Хайда. Через полчаса, когда я снова, и уже навеки, облекусь в его ненавистную личину, я знаю, что буду сидеть в этом же кресле, дрожа и рыдая, или напряженно прислушиваться к любому звуку, или упорно расхаживать взад и вперед по этой комнате, оказавшейся моим последним земным прибежищем.
Умрет ли Хайд на эшафоте или все-таки найдет мужество в последнюю минуту избавить себя от такой судьбы? Одному Богу известно, а для меня совершенно безразлично: час моей подлинной смерти пробил. Все, что за ней последует, будет касаться уже не меня, а другого. Итак, я кладу перо. Сейчас я запечатаю свою исповедь – этим и завершает свою злополучную жизнь
Генри Джекил.
Дом на дюнах