— Никого не надо. Подними шторы и ступай.
Погашена свеча, подняты на окнах шторы. Ушел лакей, и в комнате опять тихо. Только потрескивают в камине дрова, откуда-то издалека доносится звон каминных часов.
Алексей Степанович почему-то вдруг вспоминает давно умершего Александра Кириллина и его чудесный стакан. Хрупкая, непрочная вещь, которую он помог спасти от гнева отца, пережила своего создателя — удивительного мастера. Кириллин давно истлел в могиле, а творение его рук, частица беспокойной, ищущей души сохранилась. Хорошо, когда от жизни остается какой-то добрый след. А вот он, Алексей Корнилов, умирает, ничего не оставив после себя, ничего доброго не сделав для народа, умирает одиноким... Он подумал о сыновьях, одержимых жаждой наживы, о Георгии, который пренебрегает истинным мастерством и презирает народ, о Василии, который третий месяц в Персии в поисках выгодных заказов.
Душно было Алексею Степановичу в этих высоких светлых хоромах. Ничто не радовало его в Знаменском, разве только музей. Здесь он забывался и отдыхал. И сейчас ему мерещилось, будто он ходит мимо шкапов и остановился у одного из них, где, он знает, хранится стакан Кириллина.
Подставка стакана и полки в шкапу, обтянуты синим бархатом. На бархате лежат золотые медали, почетные дипломы — награды с всемирных выставок, которых удостоена работа крепостного мастера. Запоздалая дань признания погибшего таланта... Легче умирать с сознанием, что созданное тобой будет жить вечно. Но думал ли об этом Кириллин?
За окном совсем уже светло. Часы на камине нежно прозвонили восемь раз. Из-под занавесей в комнату заглянуло солнце. Впавший в забытье Алексей Степанович не почувствовал, однако, его теплого прикосновения к руке, лежавшей поверх одеяла. Не слышал он и мелодичного боя часов. Больной проснулся от шума и крика за окном, но шум сразу же стих, и Алексей Степанович снова забылся.
Трудно было тащиться с тяжелой поклажей по обледеневшей к ночи дороге. В разбитые лапти набились твердые комья снега, и ноги у Василия разъезжались в стороны. Негромко бранясь и перекладывая доски с одного плеча на другое, плотник продолжал идти. В душе Костров проклинал и хозяев землянки, приютивших его, и самого себя за то, что надумал чинить чужое жилье.
Райки были рядом, но плотник не выдержал и опустил доски на землю.
— Давай передохнем, Ванюшка, — сказал он сыну. — Не семижильные, чтобы так надрываться. Добеги-ка до землянки. Пусть тетка Марья выйдет помочь.
Мальчик побежал. Плотник присел на доски и, закурив самокрутку, стал ждать.
Ваня почему-то не возвращался. Костров терял терпение. Обругав заодно с Марьей своего растяпу сына, он взвалил доски на спину и снова понес.
Когда Василий уже подходил к землянке Якова, навстречу выскочил Ванюшка.
— Беда, тятенька! — плачущим голосом закричал мальчик. — Задавило всех.
— Окстись, чумовой! Кого задавило?
— Всех, тятя! Дядю Якова, тетку Марью... Народу у нас полно. Катька с работы прибежала, вопит, бабы голосят.
— Господи, твоя воля... Чего ты мелешь? Как так... — растерянно бормотал плотник и, бросив доски, кинулся к землянке.
Протолкавшись вперед, Василий остановился пораженный. В углу на двух сдвинутых скамьях лежали Яков и его жена. Лицо Марьи оставалось таким же строгим, каким оно было при жизни, лишь складки у плотно сжатых губ стали глубже. Хозяина землянки Костров узнал только по холщовой рубахе, запачканной кровью. Лицо Якову прикрыли стираной ветошкой, из-под которой выглядывала прядь склеившихся от крови волос. Голова, лежавшая на лавке, была плоской, бесформенной.
Уткнувшись лицом в холодные руки матери, рыдала около лавки девочка-подросток. Она стояла на коленях, и русые косы, упав с плеч, волочились по сырому полу землянки.
— Миленькие вы мои! И зачем вы бросили меня, сиротиночку горькую? — причитала девочка. — Кто пожалеет теперь вашу доченьку, с кем жить ей, горемычной?
Глядя на Катю, плакали и женщины, толпившиеся в землянке, освещенной впервые так ярко. Горело много свечей, и Костров увидел то, что раньше скрывалось полутьмой: землистые потеки на оттаивающих промерзлых стенах, мокриц, шуршащих на подоконнике тараканов, серую плесень на ножках стола.
Стоявший в углу деревянный топчан, прикрытый лохмотьями, был засыпан землей. На топчане лежал подгнивший корень упавшей балки. Сквозь обвалившийся потолок землянки виднелось ночное небо и спокойно мерцавшие звезды.
— Вот она и правда твоя, Яков, — промолвил Костров, снимая шапку. — По справедливости жить хотел, по совести. А зачем она мужику? Доски простой совестливому негде взять. Хотел вот нору твою починить, а теперь тесок на другое понадобится: домовину вам с Марьей придется делать. Простите меня, окаянного, если в чем виноват... Смирная душа у тебя была, Яков. Плохо такому жить, когда кругом волки рыскучие.