Все больше тревожных вестей доходило до поселка из города.
На заводе появились неведомо откуда листовки, в которых без утайки говорилось обо всем, что волновало каждого. Становилось понятным, кому было нужно затеянное царем кровопролитие.
«Громадные богатства собирает с народа наше правительство, а куда идут эти богатства? На них нанимают жандармов и шпионов, их тратят на войну. А народу предоставляют выбор: умирать от голода или от пуль...»
Невольно хмурились, когда читали эти слова, и у каждого человека закипал гнев: ведь немало из того, о чем говорилось в листовках, можно было видеть своими глазами. Уже находились смельчаки, заявлявшие вслух, что пора бы дойти до самого царя-государя, чтобы отдал мужикам землю и не мучил бы народ. Степенные старики одергивали таких отчаянных и пытались убедить их в том, что царя нельзя винить.
— Слуги плохие у него, они беды творят, — говорили старики.
Среди зимы в Знаменском вдруг узнали о неслыханном злодействе: тысячи рабочих, их жены, малолетние дети полегли мертвыми перед царским дворцом в Питере.
— Быть того не может! — опять сомневались те, кто не мог отказаться от веры в царя. — Злые языки наговаривают на помазанника божьего, а мы уши развешиваем...
И все же страшная весть подтвердилась. О ней сообщали в листовках, о ней шепотом рассказывали солдаты, приходившие на побывку:
— С молитвой шли, с хоругвями, а по им залпом, да еще раз залпом... Ну и накосили. Ребятенки, как галчата, с деревьев попадали.
На заводе тайком собирали деньги вдовам и сиротам питерских рабочих, погибших девятого января. Несколько дней шел сбор, пока не знал хозяин. Когда же Георгию Алексеевичу об этом стало известно, трое сборщиков вылетели за ворота.
— Мы ведь их выбирали. За что же они должны страдать? — негодовали гутейцы.
— За то должны страдать, что в нас согласья мало, — говорил Костров. — Если бы покрепче держались друг за друга — не взял бы нас хозяин голыми руками!
— Опять если бы да кабы! Теперь-то как лучше сделать, скажи?
— Работу бросать. Всем бастовать надо.
— А жить как будем? Хозяин новых наберет, и останемся на бобах.
— Новенького к печи не поставишь сразу, а стекло ждать не будет.
— Костров правильно говорит. Если сейчас укорот хозяину не дать — дальше хуже пойдет.
Пока раздумывали и спорили, как быть, Георгий Алексеевич распорядился выселить из поселка уволенных сборщиков.
— Не имеет права! — доказывали гутейцы. — Жаловаться надо.
— Жалуйся, пожалуй, а права-то все-таки у него. Землю-то вам дали, когда от барщины освободили? Нет... Ну вот то-то. Землю хозяева за собой оставили, а ваши избы на чужой земле оказались.
Слова Кострова заставляли задуматься каждого. Действительно, хоть и чудно это казалось, на чужой, корниловской земле стояли дома рабочих. Вспоминали и то, что произошло в Райках: разорили, разметали всё по бревну, и жаловаться некому.
— Всё в его воле, — напоминал Костров. — Если все разом на своем не встанем крепко, сомнет нас поодиночке господин Корнилов.
— Ты смуту не разжигай, Василий, — урезонивал Ковшов. — Зря народ с пути сбиваешь. Против хозяина встанем — костей не соберем. Такому перекати-полю, как ты, конечно, все нипочем. Ветер дунул — ты дальше покатишься, а мы корнями здесь сидим. Нам нельзя...
— Ясно, нельзя, — с иронией подтверждал Василий. — Пока в могилу не ляжете — надо молчать.
Но таких, как Ковшов, мало уже оставалось. Молчать рабочие не хотели. Они решили послать к Корнилову делегатов, которые должны были добиться отмены увольнения сборщиков, прекращения выселений и прибавки жалованья.
— Просите как следует. Если прибавит меньше гривенника в день — не соглашайтесь, — напутствовали гутейцы и обработчики своих делегатов.
— Пустые хлопоты, — заметил Костров, когда делегаты, перекрестясь, отправились к Корнилову. — Кобеля рыжего дождетесь, а не гривенника на день. Не просить, а требовать надо, что положено!
— Поспорить с Василием не успели: делегаты вернулись. Хозяин их не принял и даже управляющему не разрешил с ними разговаривать.
В тот же день с обеда гутейцы и обработчики бросили работу. Началась забастовка.
Брюшко заметно округлилось, к искреннему огорчению младшего Корнилова. Толстеть ему не хотелось, и он установил себе строгий режим и строгую диету: Василий Алексеевич перестал ужинать, рано вставал, делал гимнастику по системе Мюллера, много гулял и старался избегать волнений.
В то утро, когда Василий Алексеевич узнал о забастовке, мюллеровская гимнастика и строгая диета полетели к черту. Произошли и более серьезные нарушения установленного кодекса: Василий Алексеевич выпил натощак большую рюмку коньяку, употребил непечатную брань и, позабыв о том, что нельзя расстраиваться, ворвался в спальню брата, побагровев от гнева.
— Тебе известно, что случилось на заводе? — спросил Василий охрипшим от волнения голосом.
Георгий, сидевший на краю постели в длинной ночной рубахе, посмотрел искоса на возбужденного толстяка и чуть заметно усмехнулся. Продолжая разглядывать свои тощие плоские ступни, старший брат заметил:
— Ты говорил, что тебе вредно волноваться.