Распорядившись насчёт бренных останков, Мыльников вернулся к себе на Фонтанку, перечёл донесение по поводу Дёрганого и что-то забеспокоился. Отрядил Леньку Зябликова, очень толкового паренька, на Надеждинскую – проверить квартиру №7.
И что же? Не подвело чутьё старого волкодава.
Десять минут назад Зябликов протелефонировал. Так, мол, и так, обрядился водопроводчиком, стал звонить-стучать в седьмую – никакого ответа. Тогда вскрыл дверь отмычкой.
Дёрганый висит в петле, у окна, на занавесочном карнизе. По всем признакам самоубийство: синяки-ссадины отсутствуют, на столе бумажка и карандаш – будто человек собирался написать прощальную записку, да передумал.
Послушал Евстратий Павлович взволнованную скороговорку агента, велел дожидаться экспертной группы, а сам уселся к столу и давай герб рисовать – для прояснения ума, а ещё более для успокоения нервов.
Нервы у надворного советника в последнее время были ни к черту. В медицинском заключении обозначено: «Общая неврастения как результат переутомления; расширение сердечной сумки; опухлость лёгких и частичное поражение спинного мозга, могущее угрожать параличом». Параличом! За всё в жизни платить приходится, и обычно много дороже, чем предполагал.
Вот и потомственный дворянин, и начальник наиважнейшего отделения, оклад шесть тысяч целковых, да что оклад – тридцать тысяч неподотчета, мечта любого чиновника. А здоровья нет, и что теперь всё злато земли? Евстратия Павловича мучила еженощная бессонница, а если уснёшь – того хуже: нехорошие сны, поганые, с чертовщиной. Пробудишься в холодном поту, и зуб на зуб не попадает. Все мерещится по углам некое скверное шевеление и словно подхихикивает кто-то, неявственно, но с глумом, а то вдруг возьмёт и завоет. На шестом десятке Мыльников, гроза террористов и иностранных шпионов, стал с зажжённой лампадкой спать. И для святости, и чтоб темноты по закутам не было. Укатали сивку крутые горки…
В прошлый год запросился в отставку – благо, и деньжонки подкоплены, и мызка прикуплена, в хорошем грибном месте, на Финском заливе. А тут война. Начальник Особого отдела, директор департамента, сам министр упрашивали: не выдавайте, Евстратий Павлович, не бросайте в лихое время. Как откажешь?
Надворный советник заставил себя вернуться мыслью к насущному. Подёргал длинный запорожский ус, потом нарисовал на бумажке два кружочка, между ними – волнистую линию, сверху – знак вопроса.
Два фактика, каждый сам по себе более-менее понятный.
Ну, умер Василий Максименко, не выдержало надорванное служебными тяготами сердце. Бывает.
Почётный гражданин Комаровский, черт его знает кто такой (москвичи позавчера зацепили у эсэровской конспиративной явки), повесился. Это с неврастениками-революционерами тоже случается.
Но чтоб два отчасти связанных между собою бытия, две, так сказать, пересекающиеся земные юдоли вдруг взяли и оборвались одновременно? Больно чудно. Что такое «юдоль», Евстратий Павлович представлял себе неявственно, но слово ему нравилось – он частенько воображал, как бредёт по жизни этой самой юдолью, узенькой и извилистой, зажатой меж суровых скал.
Что за Калмык? Зачем заходил к Дёрганому – по делу или, может, по ошибке (пробыл-то всего четыре минуты)? И что это Максименку в глухой двор понесло?
Ох, не нравился Мыльникову этот самый Калмык. Не штабс-капитан, а прямо какой-то Ангел Смерти (тут надворный советник перекрестился): от одного человека вышел – тот возьми да повесься; другой человек за Калмыком пошёл, да и окочурился по-собачьи, в поганой подворотне.
Мыльников рядом с гербом попробовал нарисовать косоглазую калмыцкую физию, но получилось непохоже – навыка не было.
Ах, Калмык-Калмык, где-то ты сейчас?
А штабс-капитан Рыбников, столь метко окрещённый филёрами (лицо у него и вправду было несколько калмыковатое), проводил вечер этого хлопотного дня в ещё большей суете и беготне.
После происшествия в Митавском переулке он заскочил на телеграф и отбил две депешки: одну местную, на станцию Колпино, другую дальнюю, в Иркутск, причём поругался с приёмщиком из-за тарифов – возмутился, что за телеграммы в Иркутск берут по 10 копеек за слово. Приёмщик объяснил, что телеграфные сообщения в азиатскую часть империи расцениваются по двойной таксе, и даже показал прейскурант, но штабс-капитан и слушать не хотел.
– Какая же это Азия? – вопил Рыбников, жалобно оглядываясь вокруг. – Вы слыхали, господа, как он про Иркутск? Да это великолепнейший город, настоящая Европа! Да-с! Вы там не бывали, так и не говорите, а я служил-с, три незабываемых года! Что ж это такое, господа? Грабёж среди бела дня!
Поскандалив, Василий Александрович переместился в очередь к международному окошку и отправил телеграмму в Париж, по срочному тарифу, то есть аж по 30 копеек за слово, но здесь уже вёл себя тихо, не возмущался.
Затем неугомонный штабс-капитан заковылял на Николаевский вокзал, куда поспел как раз к отходу девятичасового курьерского.
Хотел купить билет второго класса – в кассе не оказалось.