Бабка Нюра засветила огарочек тонкой церковной свечки и, распрямив Лику на жарком полке, принялась водить свечой, чертя огненные знаки над нею и под нею. Она глухо бормотала молитву, и легче пуха становилось тело девушки, растянутое на жарком полке, лишь раз она заметалась, скорчилась, поджав к животу колени, но бабка тут же прижгла в воздухе свечкой что-то, видимое ей одной.
– Изыди… беси треклятый, – по-черному заругалась бабка, разгоняя рукой курчавый чад. – Вокруг нашего двора стоит каменна гора, железна стена, огненна река… Видала я, дева, черного врана, что зычно кричал, ночами печень клевал… Кшни, кшни, – шептала бабка, провожая что-то, тающее в пламени свечи. – А еще видала парня безногого да болезного, что жизнь твою сосал, вольно вздохнуть не давал, да его поездом убило, сам прыгнул, Господи, спаси его душу… Ах деушка, деушка, слишком любят тебя. От такой любви до смерти – один шаг. Да грехов-то на тебе никаких нет, и род твой чистый от начала, от Божьего причала.
Перед сном Лика вышла подышать ночной свежестью, досушить золотисто-русую гриву. Белая ночь была похожа на ранний рассвет. На горизонте тлело тонкое зарево. Она добрела до реки, неглубокой и каменистой, но тихой, как все северные реки. Вода светилась, играла среди темных берегов, как текучее живое серебро. Все вокруг жило и дышало торопливо, радостно, словно не будет другой ночи для короткой летней любви. Из черных камышей выплыла уточка, нежно и кротко позвала кого-то, заскользила по дымчато-розовой воде, словно заструился тяжелый упругий шелк. И вдруг, испугавшись кого-то, тревожно вскрикнула и скрылась в камышах.
Что-то мягко коснулось Ликиных распущенных волос. Она испуганно обернулась. Никого… И снова по волосам провели рукой сверху вниз. Водяной?.. Она заозиралась. Из-за плеча ее выглянул Костобоков и, виновато улыбаясь, протянул ей бледный болотный ирис. Лика и хотела бы рассердиться, но, глядя в его глаза, передумала и взяла цветок. Она уже привыкла к вниманию, что с рыцарским великодушием дарил ей Вадим Андреевич, и устала негодовать на его выдумки и мальчишечье озорство. Ее прямое, бесхитростное сердце не принимало любовной игры, этих извилистых лисьих танцев, когда настигает зверей томление гона и, оглохшие, измученные, они сходятся в любовной схватке-игре.
Они молча пошли вдоль берега. Вадим Андреевич задумчиво покусывал травинку, глядя на воду.
– Зачем вы приехали сюда, Вадим? Ведь не было никакой надежды, и вы все знали заранее, уже тогда, зимой….
Гликерия густо покраснела, но белая ночь спрятала все… Уж ей ли спрашивать, зачем приехал сюда Костобоков, почему оставил свою нужную людям работу и уже третью неделю топчет вместе с ней здешние поля и веси.
– Своевременный вопрос, Гликерия Потаповна… Зачем? Действительно, зачем?.. Но ведь кто-то должен охранять вас от комаров, дурных снов и местных неотесанных ухажеров. Ну не обижайтесь… Здесь все сложно… Вроде как в разведку из всего взвода выбирают лишь одного. Почему именно его? Никто не знает, только командир. Ну, вот считайте, что меня выбрали. – Он с размаху саданул себя по плечу, сгоняя комара, на белой рубахе проступила кровавая капля.
– Снимайте рубаху, надо замыть, пока не присохло…
Пока он стягивал рубаху, она невольно засмотрелась на его крепкую грудь. Захотелось погладить его, как без боязни гладила она сильных, лоснящихся лошадей или шелковистую, ухоженную спину какого-нибудь домашнего зверя, не чувствуя ни стыда, ни угрызений совести. В коленях сладко заныло. От теплого березового запаха закружилась голова, и она не сразу вспомнила, зачем он протягивает ей свою рубашку.
Ловко взобравшись на прибрежный валун, она быстро прошоркала пятнышко, встряхнула мокрую ткань:
– Вот, готово… Спасибо вам за все, Вадим Андреевич.
Он все же заметил ее горячий румянец и властно схватил ее запястье:
– Послушай, Лика, я давно собирался тебе… – Но язык одеревенел и не слушался.
– Не надо, Вадим. – Она выдернула ладони, резко освободилась от цепкого захвата и с силой оттолкнула следователя. – Я никогда не смогу забыть
Эти слова она давно берегла, прятала, как жалкий кинжальчик весталки, когда придет час объяснения. И едва выпалила их – сама себе показалась ненастоящей, киношной.
– Никогда не говори «никогда», Гликерия… Ну что ж, отдай хоть рубашку, будет чем утереть скупую мужскую слезу. А все-таки ты лжешь, Гликерия. – Вадим резко развернулся и зашагал в поле. На ходу он неловко напялил рубашку. Она смотрела, как тает, растекается во мгле светлая точка.
«Зачем ты лжешь себе, девушка? Ведь ты давно без ума от него, от его чистоты и силы, от его мужской стати. И только он один может дать тебе то оскорбительное, запретное, но страстно желаемое, после чего ты будешь недолго ненавидеть себя, потную, раздавленную, и его, грубого и отвратительно сытого, но потом полюбишь с новой силой, уже навсегда…»