С утра моросило. Мокрая одежда липла к исхудавшей спине, он шел босой. Ботинки выбросил в первый же день, опасаясь спрятанной в них радиометки. В дождливых сумерках брезжила огоньками деревня. Увязая в размытом суглинке, он шел через картофельное поле на эти слабые слезящиеся светлячки. Две сгорбленные фигуры копошились в бороздах среди желтой пожухлой ботвы. Кто-то копал картошку, невзирая на темноту и холодную изморось, видно, нужда приперла. Копальщики с трудом разогнулись и повернулись в его сторону. Сквозь дождь и раннюю темень он увидел Лику. Скользя по размокшей земле, она рванулась к нему, безмолвно припала. Она дышала часто, запаленно, как после долгого бега. Тяжелая земля сползала с ее рук, с одежды. Лика, исхудавшая, по-деревенски опростившаяся, погасшая, смотрела на него темными запавшими глазами.
Он обнимал ее, слепо тычась в теплые волосы под капюшоном, в сбитый вдовий платок, впивался поцелуем в дрожащие, соленые губы, чувствуя, как хрустят на зубах скорбные песчинки русской земли. Причитала, часто крестясь, бабка Нюрка.
— Живы, слава Богу! — выдохнул Вадим. — А Герасим, Петр Маркович?
— На озере они, рыбу таскат, уже, поди, воротились… — Бабка Нюра оправляла платочек на смуглом лбу. — Девка-то по тебе извелась совсем, где пропадашь-то?
Поздним вечером Лика забинтовала его изуродованную кисть. Бабка Нюра, охая и причитая, ушла за перегородку ставить самовар. Они были одни. Здоровой рукою он погладил Лику по обнаженному плечу. Повернув голову, она несмело коснулась губами его руки на своем плече. Это был древний, страшный, как клятва, и бесконечно женственный жест.
— Вадим, у нас будет ребенок…
— Я знаю, любимая… Сын…
— Гликерия, Вадимушка, слышь, глаголики, вода в баньке-то горяча. Поди, голубеюшка, справь помогу мужику своему. Подь-ка сюда, дева, что скажу… Парень-то твой обмороченный пришел. Смерть вьется над ним, у левого плеча зудит, али не слышишь? Воды тебе дам наговоренной, семь ночей луна в корчаге стояла. Ты окати его трижды, обрызгай да заговор над ним говори трижды по три. А заговор тот, сказывают, Птица Страфиль на крыльях принесла: «Како Господь Бог Небо и Землю, воды и звезды и Мать Сыру Землю твердо утвердил и крепко укрепил, и како на той на сырой земле нет ни места, ни местища ни щипоте, ни ломоте, ни кровяной ране, и како сотворил Господь все, вся и всех…» — шелестел старушечий голос. — И еще запомни; ласка женска — лучшее лекарство. Так спокон веку велось…
Прошло сорок дней, и образ был написан. Он стоял в узкой стенной нише. Сорок дней отец Гурий свершал молебны перед еще не оконченной иконой.
Ранним сентябрьским утром с озера долетел далекий рев вертолетного двигателя. Прервав молитву, отец Гурий вышел из храма. Над озером кружил темно-зеленый пятнистый вертолет. Встревоженный отшельник вернулся в храм, закрыл двери и вновь углубился в чтение псалтири. Когда окончил, над озером было уже тихо, он распахнул скрипучие двери, как делал всегда поутру, и вздрогнул. Глаза заволокло туманом, он пошатнулся от резкой дурноты и слабости; ему в лицо нагло и насмешливо смотрел Гувер. Краем глаза он заметил, как из-за угла храма вынырнули черные уродливые фигуры в комбинезонах с оружием наперевес. Но он успел захлопнуть двери и заложить в проушины толстую слегу. В дверь ударили снаружи… Хлипкие ржавые листы рвались под ударами. Отец Гурий схватил икону, Книгу и заметался по храму. Подземный ход! Он бросился к подземелью, попытался сдвинуть плиту, но и под полом уже гремели сапоги. И тогда он в последний раз прижался щекой к прохладному переплету и положил Книгу в догорающий ночной костер. Пламя недоверчиво вздрогнуло. Коснулось языком раскрытой страницы и, почуяв пищу, жадно захрустело тугой бумагой. Книга ожила в пламени, затрепетала всеми листами, но через несколько секунд опала, сжалась и стала похожа на пепельную розу, но этот цветок не распускался, не рос, он вновь сворачивался в бутон, словно время для него побежало вспять. Обугленная завязь еще долго шевелилась в костре. Он смотрел, как тает в пламени его чудо, его святая Книга. В дверь остервенело колотили, из подвала доносился скрип, там пытались приподнять и сдвинуть плиту. Отец Гурий взял в руки тяжелый, холодный от росы крест с престола и встал посередине храма, высоко подняв руки с крестом.
— Лика, — прошептал на рассвете Вадим. За окном брезжило ранее осеннее утро. В баньку прополз рассветный холод и резкий запах вянущей крапивы. Он хотел еще так много сказать ей невместимого в эти беглые минуты, поэтому прошептал только: — Я очень люблю тебя, олененок…
Они лежали, обнявшись, но в крошечной стылой баньке нечем было укрыться от рассветного холода. Свет утра обнажил их, бледных, измученных. Волшебная ласковая ночь исчезла, растворилась в хмуром зябком рассвете, оставив по себе неутолимую жажду.
— Пора, олененок… Нам надо скорее туда, в «коридор», иначе мы можем опоздать. Я чувствую: они идут за мной по пятам…