Она так привыкла к понятию "партийная касса", что всякие деньги считала партийными и отдавать их на сторону считала чуть ли не преступлением перед революцией.
Подписывая наши счета, она как бы делала вынужденную уступку новой экономической политике. С волками жить - по-волчьи выть. Ее можно было понять.
Ключик зарабатывал больше нас всех. Он вообще родился под счастливой звездой. Его все любили.
- Что вы умеете? - спросили его, когда он, приехав из Харькова в Москву, пришел наниматься в "Гудок".
- А что вам надо?
- Нам надо стихи на железнодорожные темы.
- Пожалуйста.
Получив материал о непорядках на каком-то железнодорожном разъезде, ключик, как был в расстегнутом пальто, сел за редакционный стол, бросил кепку под стул и через пятнадцать минут вручил секретарю редакции требуемые стихи, написанные его крупным, разборчивым, круглым почерком.
Секретарь прочел и удивился - как гладко, складно, а главное, вполне на тему и политически грамотно!
После этого возник вопрос: как стихи подписать?
- Подпишите как хотите, хотя бы "А. Пушкин",- сказал ключик,- я не тщеславный.
- У нас есть ходовой, дежурный псевдоним Зубило, под которым мы пускаем материалы разных авторов. Не возражаете?
- Валяйте.
Через месяц ходовой редакционный псевдоним прогремел но всем железнодорожным линиям, и Зубило стал уже не серым анонимом, а одним из самых популярных пролетарских сатирических поэтов, едва ли не затмив славу Демьяна Бедного.
Ключик-Зубило оказался бесценной находкой для "Гудка".
Синеглазый и я со своими маленькими фельетонами на внутренние и международные темы потонули в сиянии славы Зубилы. Как мы ни старались, придумывая для себя броские псевдонимы - и Крахмальная Манишка, и Митрофан Горунца, и Оливер Твист,- ничто не могло помочь. Простой, совсем не броский, даже скучный псевдоним Зубило стал в "Гудке" номером первым.
Когда Зубилу необходимо было выехать по командировке на какую-нибудь железнодорожную станцию, ему давали отдельный вагон!
Он часто брал меня с собой на свои триумфальные выступления, приглашая "в собственный вагон", что было для меня, с одной стороны, комфортабельно, но с другой - грызло мое честолюбие.
Ключик-Зубило выступал со своими знаменитыми буриме перед тысячными аудиториями прямо в паровозных депо, имея не меньший успех, чем наш харьковский дурак, некогда сделавший свою служебную карьеру стишками молодого ключика.
Но в "Гудке" произошло еще одно чудо.
В числе молодых, приехавших с юга в Москву за славой, оказался наш общий друг, человек во многих отношениях замечательный. Он был до кончиков ногтей продуктом западной, главным образом французской культуры, ее новейшего искусства - живописи, скульптуры, поэзии.
Каким-то образом ему уже был известен Аполлинер, о котором мы (даже птицелов) еще не имели понятия. Во всем его облике было нечто неистребимо западное. Он одевался как все мы: во что бог послал. И тем не менее он явно выделялся. Даже самая обыкновенная рыночная кепка приобретала на его голове парижский вид, а пенсне без ободков, сидящее на его странном носу и как бы скептически поблескивающее, его негритянского склада губы с небольшой черничной пигментацией были настолько космополитичны, что воспринять его как простого советского гражданина казалось очень трудным.
Между тем среди всех нас, одержимых духом революции, он, быть может, был наиболее революционно-советским.
Он дружил с наследником (так мы назовем одного из нашей литературной компании), который и привел его к нам в агитотдел Одукросты, а потом и в так называемый коллектив поэтов, где он (назовем его просто друг), хотя большей частью и молчаливо, но весьма неравнодушно, принимал участие в наших литературных спорах.
Мы полюбили его, но никак не могли определить, кто же он такой: поэт, прозаик, памфлетист, сатирик? Тогда еще не существовало понятия эссеист.
Во всяком случае, было ясно, что он принадлежит к левым, даже, может быть, к кубо-футуристам. Нечто маяковское всегда витало над ним. В нем чувствовался острый критический ум, тонкий вкус, и втайне мы его побаивались, хотя свои язвительные суждения он высказывал чрезвычайно редко, в форме коротких замечаний "с места", всегда очень верных, оригинальных и зачастую убийственных. Ему был свойствен афористический стиль.
Однажды, сдавшись на наши просьбы, он прочитал несколько своих опусов. Как мы и предполагали, это было нечто среднее между белыми стихами, ритмической прозой, пейзажной импрессионистической словесной живописью и небольшими философскими отступлениями. В общем, нечто весьма своеобразное, ни на что не похожее, но очень пластическое и впечатляющее, ничего общего не имеющее с упражнениями провинциальных декадентов.
Сейчас, через много лет, мне трудно воспроизвести по памяти хотя бы один из его опусов. Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте, в это была вечная весна или нечто подобное...