Грация приложила губы к горлышку бутылки и запрокинула голову. Сделала большой глоток, в уголках рта осталась пена, и Грация вытерла губы тыльной стороной ладони, которая тотчас же заблестела. Девушка закрыла глаза, положила щеку на раскрытую ладонь и со вздохом оперлась локтем о колено. Как она устала. Вспотела, устала. Вот бы снять куртку, вылезти из джинсов, сбросить башмаки и кинуться под душ. Встать под холодную струю, повернуть голову, и пусть вода затекает прямо в череп, через ухо. Вот бы поехать в отпуск. Вернуться в Лечче, к своим, купаться в море. Пойти на пляж, оставить Симоне в тени навеса, а самой поскакать к морю по белому песку, припекающему подошвы.
Симоне. Обычно, когда к ней приходили такие мысли, когда она думала о своем пляже, то всегда представляла себе Витторио, как он нежится на солнышке рядом с ней, растянувшись на песке, подложив скрещенные руки под голову. Она приглашала Витторио всякий раз, когда ездила домой, но он всегда бывал занят, и оставалось только воображать, как она зарывает себе ноги в песок, поворачивается и смотрит на него, а он приподнимает голову и улыбается. А тут на месте Витторио она вдруг увидела Симоне, и на какое-то мгновение чувство вины затмило этот образ. Симоне, Витторио… а почему, собственно, Витторио? Почему всегда он? Витторио сейчас здесь нет, его никогда нет рядом. Охваченная внезапной яростью, она зажмурилась еще крепче. Симоне. Симоне на пляже рядом с ней.
Она глубоко вздохнула, но вместо соленого запаха моря ощутила сладковатый, едкий дух конопли. Быстро открыла глаза, вперила взгляд в темноту – надо искать Игуану с зеленым голосом и с наушниками. Сделала еще глоток пива, пена потекла по круглому подбородку. Надо искать. Потом приложила затылок к холодной стене и снова закрыла глаза.
Вдруг, ни с того ни с сего, я ее слышу.
Вне всяких ожиданий, я ее слышу, ее предвещает тихий гитарный перебор; он дрожит, лиловый, в странной, мгновенно наступившей тишине.
«Almost Blue».
Вступает саксофон. Соло, явившееся из ниоткуда, когда я уже и забыл, что он, саксофон, существует на свете, – а он звучит, медленно, сдержанно, вроде как шепотом. А вот и труба, тоже неторопливая, негромкая; она держится позади саксофона, а тот обволакивает ее, словно оберточная бумага – подарок; голубой подарок, тугой и круглый, как резиновый мячик, что помещается в руке.
Я никогда ее не слышал на концерте. Никогда не слышал, как ее играют настоящие музыканты, без шелеста пленки в магнитофоне или без скрипа иглы проигрывателя. Я никогда не слышал ее в ином исполнении, таком непривычном, когда ноты сменяют одна другую, прекрасные, насыщенные, но ты не можешь уже угадать, какая прозвучит следующей. Она никогда не трепетала так, сильная и горячая, охватывая все мое тело, забираясь внутрь, и я невольно сжимаю губы так, что они начинают дрожать, и склоняю голову к плечу, чтобы скрыть слезы, текущие по щекам.
Я никогда не слышал, как она звучит по-настоящему, вне мансарды, и мне так это нравится, что даже становится страшно.
– Держи, – сказала Грация, не открывая глаз, чувствуя, как пальцы Симоне скользят по стеклу бутылки, опускаются на ее ладонь. Она подняла руку, но пальцы Симоне не расцепились; тогда Грация улыбнулась и, по-прежнему не открывая глаз, переложила бутылку в другую руку, повернула облитую пивом холодную и влажную ладонь и сплела свои пальцы с пальцами Симоне.
Вот он.
Зеленый голос. Вот он.
Он проходит передо мной, бормочет что-то сквозь зубы, еле слышно, но я слышу, и я знаю, что это он.
Я сжимаю пальцы Грации с такой силой, что она вскрикивает. Сразу понимает, в чем дело, и только спрашивает, быстро и твердо:
– Где?
– Передо мной. Он проходит.
– Где именно перед тобой? Тут полно народу… где именно, справа, слева?
– Не знаю, он замолчал… кажется, слева.
– Который? Низенький? Высокий? С желтыми волосами?
– Откуда мне знать? Я же его не вижу!
– Вот дерьмо…
Грация отпускает мою руку. Я слышу, как она встает. Как двигается.
Потом больше не слышу ее.