Я отставил заварник, молча отстранил пытавшуюся встать у меня на пути жену, ушел в спальню и прикрыл за собой дверь. На душе было липко и грязно, как если бы соприкоснулся с чем-то немыслимым и отвратным и весь вымазался, с головы до ног и внутри. Впервые к Дашке «клеились» так нагло и откровенно, и будь я простым работягой – отыскал бы ухажера и набил ему морду. Но для меня мордобитие означало одно – прощай, должность. И не выход драка, не выход. Как не выход устроить Мальвине скандал: скандалят только идиоты, не мужское это дело – скандалить. И поговорить с тварью по-человечески не удастся: ясно, что услышу в ответ: «А зачем она поехала? Ее кто-то принуждал?» И не докажешь, что принуждение было, но было – как бы это сказать? – опосредованное, подлое и лукавое. И что да, поехала – поехала неохотно, но без задней мысли, не подозревая, куда и с какой целью ее тянут с собой. Нет, скандал только повредит Дашкиной репутации, а меня выставит дураком. И наехать на мадам втихую не удастся: ей поскандалить – к вящей славе, мне с Дашей – замараться еще больше.
Ну зачем, зачем ей надо было туда ехать?!
Скрипнула дверь. Дашка с повинной головой проскользнула в спальню, присела на край кровати, положила мне на плечо ладонь, заглянула в глаза. И у меня внезапно бухнуло сердце – не потому что не поверил и усомнился, а потому, что даже мысль о случившемся была невыносима и мучительна для меня. А она, удерживая руку на моем плече, шепнула с нежным нажимом:
– Подумал, да? Подумал! Не надо, не смей! Что бы ни случилось – ни с кем другим, никогда!..
«Знаю», – хотел сказать я, но вместо этого пробурчал:
– Дура ты, Дашка! Отшлепать бы тебя, да некому.
– Еще чего! – засмеялась она и уткнулась в мою грудь лицом. – Только попробуй – глаза выцарапаю! Знаешь, какая я кошка-царапка!
С того дня Даша начала остерегаться внезапных поездок с Мальвиной Пляшкевич – по крайней мере, ничего такого больше не случалось, а может, попросту не достигало моих ушей. Я, грешным делом, даже подумал, что она проявила характер и высказала твари все, что о той думает. Признаться, эта мысль льстила мне больше любой другой. Тогда льстила, после той поездки в лес, но теперь вдруг напрягла: что, если Мальвина затаила злобу, а проверка – отличный повод, чтобы выместить злобу на Даше? Что – если, и не лучше ли было в таком случае промолчать? Но если только эта тварь попробует – пусть пеняет на себя!..
– Пусть пеняет на себя! – негромко повторил я, но с той решимостью, которая иногда накатывала на меня и толкала к очередному неразумному и непредвиденному срыву.
21. Неверная страна любовь
И снова потянулся день, обычный, в суете и мелких заботах. Горецкий не объявлялся, и я был несказанно этому рад. В администрации стояла после выборов мертвая тишина – ни звонков, ни заседаний, ни неотложных дел, – притихли и затаились: какой ветер повеет из столицы? Один только Ковалик, как шепнул мне с усмешкой Демидович, проявился, и тот опосредованно – в Белиловке, все-таки проголосовавшей за Морозова, газовщики заморозили строительство газопровода: оттянули технику, поставили на трубу заглушку, а траншею забросали землей. Сам же Демидович сиял как медный грош: в бывшем помещении телеателье наконец-то затевался ремонт, и он бегал туда каждые полчаса – держал ход работ на личном контроле.
В прокуратуре тоже было буднично и покойно. Неугомонный Саранчук в обеденный перерыв все так же раздевался до пояса и, несмотря на позднюю осень, обмывался под краном. Все так же глядела из окна на его лепной торс заторможенная Оболенская, курила и, словно засыпающая курица, заводила под синие веки оловянные глаза. В конце дня все так же тянуло самогоном от золотозубой Любки. И по-прежнему гремела на машинке тонкошеяя Надежда Григорьевна Гузь, а когда я проходил через канцелярию, она на мгновение застывала со вскинутыми, будто пианист за роялем, руками и поднимала на меня темные вопрошающие глаза: не попрошу ли сварить кофе? По крайней мере, мне так казалось. Но я проходил мимо, и за спиной снова принималась греметь машинкой и двигать каретку эта странная молчаливая женщина.
В кабинете я садился к окну и смотрел во двор, – там холодным ветром сметало последние листья, но один янтарный листик все держался на ветке, и я болел за него, повторяя про себя: держись! – когда этот последний лоскуток лета особенно сильно и беспощадно трепало. «Держись! – повторял я раз за разом. – Человек так же одинок и беспомощен в этом мире, как и ты».