И я затаился в кабинете, даже на обед не пошел, и все прислушивался – что там, в канцелярии: злословят, плачут, умышляют в отместку зло? А когда все-таки вышел и возвратился через минуту, Надя сказала, не поднимая глаз, что мне опять звонила жена.
Который раз звонила?! И это гордая Даша? Догадывается: что-то знаю, – и хочет загладить? Или решила признаться, сообщить о разрыве? Но если все-таки не решила, если станет упорствовать, упираться, что выложу, какой аргумент? Что подсматривал за танцульками в исполкоме, видел преступный поцелуй и то, как высадили ее из машины на соседней улице, и что наконец раскусил ее подлое беспардонное вранье?
Я решил не перезванивать, но ехать домой объясняться. После, по всей видимости, придется рвать по живому… А рвать с Дашей – это как умереть… Но и не рвать нельзя, нельзя не рвать: я могу понять, но простить не могу, не умею…
С этими неотвязными невеселыми мыслями я по окончании рабочего дня отправился домой. Но едва свернул на перекрестке на головное шоссе и проехал метров двести, как увидел Надежду Гузь. Она не шла – заплетала ногами, опустив голову и повесив руки. На тротуаре было уже сумеречно, но я сразу узнал ее – по спотыкающейся походке, подбитому ветром плащику и по сумочке, болтающейся на длинном ремешке, и внезапно – прежде всего для самого себя – свернул к тротуару, перегнулся и распахнул пассажирскую дверцу. От неожиданности Гузь шарахнулась, подняла глаза и, подслеповато щурясь, долго вглядывалась, потом молча села рядом. Не говоря ни слова, я выжал газ, и мы помчались прочь из поселка.
Я ехал бездумно, без какой-либо цели, куда глаза глядят. Когда поселок скрылся за холмом, на первом же повороте я свернул на грунтовку, и машина заскакала по отвердевшей, подмороженной к ночи почве, забирая в гору, к купам деревьев, выхваченных пляшущим светом фар. В этом свете, резком и слепящем, просветы между стволами казались жуткими и зловещими, кусты, без единого листика, щетинились мертво и бездыханно, – и, едва подъехав, я тотчас вырубил свет и заглушил двигатель. И сразу же непроглядная темень прихлынула и ослепила, но ненадолго, – и уже через мгновение за стеклами немного прояснело, появился один корявый черный ствол, другой, третий, а потом этот негатив вдруг перечертила ослепительно-белая снежинка, и еще одна, и еще…
– Э-ге-ге! – сказал я, снова завел двигатель и включил печку. – Ничего, не замерзнем. Вот вам и пожалуйста – зима!
Надя промолчала, только зябко приподняла плечи и прислонила ладони к заслонке печки, откуда уже тянуло теплым воздухом. И я замолчал, не зная, о чем говорить, – молча следил за редким промельком снежинок за лобовым стеклом и слушал гудение вентилятора, гнавшего в салон разогретый воздух.
«Почему остался, не поехал домой? – думал я под это убаюкивающее гудение. – А потому, потому! Боюсь предстоящего разговора, боюсь узнать правду, боюсь разрыва и последней точки. Поэтому сижу, черт его знает где и с кем, и оттягиваю отъезд, слабак и трус, оттягиваю, сколько могу».
– Поехали отсюда, – сказала вдруг Надя, как если бы каким-то особым женским чутьем все во мне поняла и безропотно приняла. – Не надо было…
Она не поднимала на меня глаз, и тогда, понимая в душе, что она права, я из чувства противоречия, сложного чувства, замешанного как на жалости к ней, так и на собственной трусости, обнял ее и поцеловал. Пахнуло полынью – такие горькие были у нее губы.
– Не спорь со мной, не надо! – подавленно пролепетала она. – Не спорь, поезжай. Ну что нам здесь?.. Не надо нам здесь!.. Поезжай!
«Вот бы прямо сейчас!» – подумал я, но чем больше тянул время, тем сильнее оно затягивало, закручивало в воронку, из которой не было выхода.
– Пойдем-ка на заднее сиденье! – решился наконец я. – И я не спорю, поступаю, как считаю нужным. А нужно сейчас вот что: у меня в багажнике бутылка сухого вина. Посмотри в бардачке, там должен быть штопор.
Она послушно полезла в бардачок, а я направился к багажнику, и пока шел, отпирал тугой замок и искал в потемках бутылку, из мрака кромешного внезапно вылетела большая, мохнатая снежинка, порхнула у глаз и улеглась на ресницах. Сморгнув, я ощутил на веках стылую влагу и еще раз подумал: «Напрасно… Все это – и вино, и преждевременная зима…»
Домой я приехал глубокой ночью – Надя отправила, хоть я упирался для виду: мол, чего ехать, опять переночую на стульях в кабинете.
Перед тем как выйти из машины, я втянул ноздрями воздух: и салон, и одежда, и мои ладони пропитались подозрительным, едва уловимым запахом духов и кожи Надежды Гузь. Тут я припомнил бахвальство Игорька, перед возвращением в родное логово протирающего ладони тряпкой, пропитанной бензином и машинным маслом, открыл капот и вымазал руки автомобильной копотью, насевшей на карбюраторе.