Все это напоминало тот первый миг, когда отзвучала увертюра и пустая оперная сцена уже явлена за медленно и бесшумно взмывшим занавесом, когда вот-вот должны появиться главные герои со своими ариями, дуэтами и трио, когда из-за правой кулисы сию секунду повалит хор в камзолах и белых чулках, а из-за левой на жилистых петушиных ногах выбежит кордебалет в красных корсажах… когда через миг вся сцена должна бурно грянуть, дружно затопать, оглушить зрителей в партере литаврами и барабанами народного праздника… Однако дирижер никак не взмахнет палочкой, хор застрял в правой кулисе, кордебалет – в левой. Сцена пустынна, и пауза длится, приводя публику в недоумение…
Так длилась ночь, дышала тишина, курились струйки пара над молчаливой Теплой, Гранд-отель стоял на якоре, сияя разноцветными огнями, и до самого рассвета ни единой живой души не возникало под голубым фонарем…
С рассветом открывались двери пансионов, отелей, домов и вилл, и вереницы курортников тянулись за первой утренней порцией мутной водицы омерзительного, между нами говоря, вкуса…
Как и сто лет назад, горячие источники пульсируют в старинных резных деревянных колоннадах, в которых неспешно прогуливается публика, раскланиваясь со знакомыми.
Целебные воды Карлсбада пьют мелкими глотками из специальных кружечек – плоских, с изогнутыми носиками, – прислушиваясь к действию воды в глубинах организма…
В недавно построенной огромной колоннаде целый зал отдан единственному источнику, который выведен из глубины две тысячи метров и бьет мощной струей вверх метра на четыре.
Люди приходят посидеть в этом зале: воздух вокруг горячо озонирован, пахнет солью, как бывает в пещерах со сталактитами, дышать тяжко, влажно… В соседних залах другие источники, закованные в колонки, льют воду порционно, усмиренными струями. К этому же и близко не подойдешь.
Среди публики много говорящих по-русски – и из России, и из Израиля. Вообще, среди пенсионеров Карловы Вары необычайно популярны. Идешь вдоль колоннады и, как пес, вылезший из воды, мысленно отряхиваешь уши от брызг выплескивающихся отовсюду разговоров:
– …Плов с чесноком! Ты помнишь этот плов, Мишя? Ты помнишь, как я ошпарила руку, а она бежала за мною и кричала: «Пописай на руку!»
– …Роза, все – нервы! Ты принимаешь на ночь варлянку, и утром у тебя – ни печени, ни спины, ни приступ астма!
– …Рассказывал, как тяжело больна жена Маневича. Он так переживает, на нем лица нет!
– Ай, оставьте, на нем есть лицо! На нем нет чистой рубашки. Ну, ничего, вот она умрет, ее похоронят, он найдет себе другую, и на нем будет чистая рубашка, и на нем будет лицо!
…Часам к 11 вечера почтенный курорт засыпал. (Ведь назавтра с утра уже вновь нужно тащиться к источникам с кружечками Эсмарха.) Погружались в сумерки сначала брусчатая мостовая, столики кафе, манекены в витринах. Солнце еще цеплялось за высокий цилиндр кучера и красно-белые султаны на лошадях, затем убегало выше, пятнало крыши вилл, бликовало умирающим светом в верхушках сосен и елей, – а в это время понизу ущелья уже загорались фонари, витрины, окна баров и таверн, из дверей ресторанов и пабов урчал саксофон в сопровождении фортепьяно и подвизгивающей скрипки, гранд-отель «Пупп» всеми палубами вплывал в излучину Теплы, курящейся струйками целебных вод… Ночь орошала ущелье испариной горных трав.
Это были дни, когда дома у нас загноилась очередная война и мы еще не подозревали – до какой степени она будет изматывающей.
На улицах Израиля взрывались автобусы, адские заряды разрывали в клочья людей – в кафе, дискотеках, школах и детских садах.
Утром мы торопились включить новости:
Германия настаивала на эмбарго.
Во Франции горели синагоги.
Итальянские интеллектуалы в знак солидарности с палестинцами устраивали уличные манифестации ряженых, опоясанных смертоносными поясами…
Жизнь шла своим чередом. Старая шлюха Европа оставалась верна своей антисемитской истории.
В эти дни, морщась и заставляя себя глотать целебные воды из плоского носика керамической кружки, я читала обе купленные мною книги о Кафке. И прекрасно составленная, образцово изданная книга Макса Брода, и жалкая, косноязычная, в черной глянцевой обложке, в которой иллюстративный материал именовался «картинным», – обе они оставляли во мне странное чувство бесконечной, вневременной горечи.