— Это когда ты рядом, совсем близко, и у меня глаза закрываются, и голова начинает кружиться, и кажется, будто я падаю в колодец с теплой водой, падаю, падаю, и никак не могу упасть, и так боюсь упасть, и так не хочу упасть, и когда я чувствую всего тебя, даже если руки мои лежат вдоль тела, а я все равно чувствую твою ложбинку на спине, и шею, и шрам на локте — вот тогда радость, и тогда я плачу.
— У мужчины и женщины радость разная.
— Наверное.
— Почему?
— Потому что мужчины слабее. Не смейся. Это правда. Женщина любит сильнее, мужчина не может любить так, как женщина. Поэтому женщина всегда должна жалеть любимого; это и есть любовь. Все остальное — неправда. Надо очень жалеть мужчину, только тогда он будет счастлив, а если он будет счастлив, он станет смелым, и женщина будет любить его еще больше.
— Дай я обниму тебя… Так больно?
— Нет.
— А так?
— Нет. Только еще приятней.
— А так?
— Ой, так приятно, что прямо сказать нельзя!
— Тебе ведь больно.
— Чем сильней мужчина, тем он приятней делает.
— Когда я стану старым, я не смогу делать тебе так приятно. Ничего не боюсь, только старым боюсь стать.
— Это страшно, когда ты один. Вдвоем старости нет.
— А что есть?
— Не знаю… Жизнь, наверное, есть. Уйдет сила, придет что-нибудь другое взамен.
— А что может взамен прийти? Ум? Зачем он нужен, если силы нет? Ум надо защищать силой.
Он почувствовал на своем лице губы Милицы — шершавые и маленькие, как ее соски, и такие же нежные, беззащитные, доверчивые, стыдящиеся света. Светозар обнял Милицу так сильно, как только мог, и почувствовал на ее лице странную, блаженную, как у святой, улыбку.
— Ох как хорошо мне, — сказал он, — сербочка, как же мне хорошо с тобой!..
Дед Александр, потерявший на войне левую ногу и в позапрошлом году оставшийся сиротой — семья его сгорела в доме, когда вспыхнул керосин, неловко пролитый золовкой, — ушел с пепелища, как успел выскочить из огня: в длинной белой рубахе и кожаных штанах, босой. Он жил эти два года христовой милостью, пел в шинкарнях странные песни — про мурашей и букашек, которые просыпаются по весне и радуются тому, что с первыми холодами умрут и не будут страдать в стужу, когда люди насмерть леденеют — не то что букашки, божьи твари. И еще он пел о том, как в больших городах готовят еду: на больших плитах, в которых нет огня, а лишь один жар, который может обжечь, но это будет ожог летним теплом, а не пламенем смерти, которое заставляет плясать покойников и скалить зубы, будто в последней насмешке над теми, кто остался на земле — допивать свою чашу горя.
Рожденный в Герцеговине, дед Александр знал тайну ганги — песни-плача, который только и умеют петь в горах, у Чаплины: словно бы перебивая друг друга в жалобах, чабаны редко говорили друг с другом — все больше изъяснялись гангой.
Раньше, когда была жива семья, Александр пел на два голоса с сыном: сначала тот жаловался ему на плохую погоду, и на ранний снег в горах, и на то, что реки рано стали, и овцы бьют копыта и хромо валятся в обрывы, а потом старик отвечал ему — но не впрямую, а как бы издалека, жалуясь на войну, когда сам себе не волен и когда не свободы жаждешь, а команды, потому что только в ней и есть надежда на спасение: офицеру-то свыше все виднее да умней, а уж если сейчас снег ранний, так это плохо, но не совсем плохо, потому что надо обратить гангу к господу — тот убережет от горя…
Теперь же старик пел песни странные, по форме вроде бы плач-жалоба, древняя и единственная ганга, да только не жаловался он, а все больше задирал кого-то, неведомого, но могучего, будто дразнил его, мстительно, хотя и опасливо:
— Мийо, Мийо, ты слышишь меня, родной?!
— Я слышу, Ганна!
— Я тебя ужасно плохо слышу!
— А я тебя слышу великолепно.
— Мийо, я больше так не могу! Прилетай ко мне!
— У вас сейчас солнце?
— Что ты говоришь?
— Я спрашиваю — у вас сейчас солнце?
— Скажи по буквам, Мийо!
— Соль, Ольгица, Лев, Никола, Цезарь, Евген.
— Солнце? — не поняла Ганна. — Какое солнце?
— Ты мое солнце. Я сейчас пойду в университет и возьму отпуск. А потом закажу билет. Я не знаю только, откуда мне лучше лететь — из Лозанны или из Цюриха.
— Ты никогда не называл меня солнцем, любимый.
— Я сказал, что у нас здесь выглянуло солнце, когда ты сказала, чтобы я прилетел за тобой. Ты говорила с Взиком?
— Нет. То есть да. Но это неважно, Мийо. Я хочу, чтобы ты прилетел, а отсюда мы уедем вместе.
— Он отдаст тебе сына?
— Я заберу. Я не буду спрашивать. Когда тебя встречать?
— Дня через два. Я пришлю телеграмму. Или позвоню. Я позвоню.
— Что?
— Я позвоню!
— Позвонишь?
— Да.
— Я тебя еле слышу. Ты позвонишь мне?
— Да.
— Звони днем, когда Взик в редакции. Он приходит домой в час ночи.
— Хорошо.
— Ты очень хочешь меня видеть?
— А я тебя вижу.
— Что?