Связником оказалась женщина. Невысокого роста, с угольного цвета глазами и быстро появлявшимися ямочками на щеках, она показалась Штирлицу слишком уж яркой и беспечной. Это ощущение, видимо, родилось из-за того, что одета она была слишком броско: короткое платье, когда налетал ветер, открывало ее крепкие, спортивные ноги; вырез был слишком низкий — женщина знала, что она хороша, но ей было уже под тридцать, и поэтому она, видимо, перестала умиляться своей красотой и вела себя так, как это свойственно знаменитому, но мудрому поэту или актеру, — не реагируя на поклонение, не реагируя искренне, без того затаенного холодка счастья; которое сопутствует открытому выражению восторга у людей глупых и молодых, на которых обрушилась шальная известность.
Женщина была немка — Штирлиц понял это по ее произношению, по тому, как она себя чувствовала в оккупированном городе, и по тому еще, как быстро и оценивающе оглядела Штирлица. Смотреть так, чтобы моментально сделать для себя утверждающий вывод, свойственно лишь европейцам. Люди Запада, как убедился Штирлиц, жили иным качественным и временным измерением, нежели русские. Отсюда, из Европы, ему казалось, что дома, несмотря на голод, трудности и лишения, люди убежденно верили, что уж чего-чего, а времени у них в избытке. Штирлиц много раз вспоминал писателя Никандрова, с которым сидел в камере ревельской тюрьмы двадцать лет назад, и его слова о том, что русские расстояния, их громадность накладывают отпечаток на психологию человека. Расстояния России сближали людей, в то время как ущербность европейских территорий людей разобщала, вырабатывая у них особое качество надежды на себя одного. Европеец убежден, что помочь ему может лишь он сам — никто другой этого делать не обязан. Надежда на себя, осознание ответственности за свое будущее родили особое, уважительное отношение ко времени, ибо человек реализуется прежде всего во времени, в том, как он слышит минуту, не то что час. Здесь — Штирлиц поначалу скрывал свое недоуменное восхищение этим — ни одна секунда не была лишней, каждое мгновение учитывалось. Люди жили в ощущении раз и навсегда заданного темпа, этому подчинялись манера поведения, интересы, мораль. В отличие от русского, который прежде всего хочет понять,
…Женщина казалась резкой в движениях, рука у нее была сухая, сильная, с короткими пальцами, но в то же время податливая — дисциплинированно податливая. Здешние женщины приучены не забывать, что они тоже способствуют
— Как со временем? — спросил Штирлиц.
— Я уезжаю завтра утром.
— Вас зовут…
— Магда. А вас?
— Моя фамилия — Бользен.
— Фамилия явно баварская.
— В дороге ничего не случилось? Никто не топал следом?
— Я проверялась. Ничего тревожного.
— Вы из Берлина?
— Я живу на севере.
— Кто вы? Я имею в виду защитное алиби.
— Вы говорите со мной, как трусливый мужчина со шлюхой, — заметила Магда.
— А я и есть трусливый мужчина, — ответил Штирлиц, внезапно ощутив в душе покой, которого он так ждал все эти дни, — видимо, присутствие человека
— Вы голодны, Магда?
— Очень.
— В нашем офицерском клубе можно неплохо поужинать, но там…
— Не надо. Здесь, в кафе, можно получить хлеб и повидло? Этого будет достаточно.
— Попробуем.
— Я там была зимой.
— Легально?
— Во время ужасных холодов.
— Как
— А на мне было осеннее пальто — в Ростоке ведь не бывает таких холодов, как там.
— Где вы остановились? — поняв, что женщина лгала ему, спросил Штирлиц.
— И мне пришлось купить белый теплый платок со странным немецким названием «оренбургский».
Штирлиц улыбнулся и — неожиданно для себя — убрал волосы с ее лица.
— Я не проверял вас, но вы истинный конспиратор. Браво!
— Просто, видимо, вы не очень давно занимаетесь этой работой, — сказала женщина.
— Не очень, — согласился Штирлиц. — В этом вы правы. Можно вас спросить о профессии?
— Знаете что, не кормите меня разговорами. Будьте настоящим мужчиной.
— Вот кафе, — сказал Штирлиц. — Пошли?
Хозяин стоял за стойкой, под потолком жужжали мухи, их было много, они прилипали к клейкой бумаге и гудели, как самолеты во время посадки.