...Родыгин пришел в половине второго — самое удачное время для встреч в кабаре, если только за разведчиком не следят. Посетители пьяны, крутят быстрые романы: договариваются с девочками из кордебалета; каждый занят собой, поэтому разговаривать можно спокойно, оценивающе, и не столько по делу — об этом желательно говорить с глазу на глаз где-нибудь на «пленэре», — сколько на те отвлеченные темы, которые только и могут по-настоящему открыть собеседника. Впрочем, «открытие» возможно лишь в том случае, если «отвлеченные темы» будут такими, в которых можно прочесть интеллект собеседника, ибо определение сметливости, быстроты реакции, смелости или трусости Штирлиц считал делом вторичным, поскольку трудно предугадать, как поведет себя человек в
— Ну как? — спросил Штирлиц. — Успокоились, Василий Платонович?
— Успокоился.
Лицо его было осторожным, как у боксера, который примеривается к незнакомому дотоле противнику.
— Давно проповедуете идеи германской колонизации?
— После того как ознакомился в Париже с протоколами контрразведки Кутепова.
Каждый из них сразу же понял друг друга. Вопрос Штирлица означал: «Давно ли помогаете нам?» — ибо теория, которую проповедовал Родыгин в доме генерала Попова, отличалась явной тенденциозностью, рассчитанной на интерес к ней всех тех, кто считал борьбу с большевизмом своей постоянной задачей, предначертанием сверху. Ответ Родыгина был совершенно ясен Штирлицу: в конспиративных застенках Кутепова инакомыслящих, не согласных с белой идеей, пытали так, как это было лишь во времена самой страшной инквизиции, а любой здравомыслящий человек относится к пытке с отвращением, палачей ненавидит и готов помогать тем силам, которые против палачества сражаются.
— А до этого? Пить что будете? «Весели Юри» — очень хорошо. Сыром угощайтесь, овечий сыр, вкусный. А что до этого?
— Вина я не пью вовсе, спасибо. Сыра отведаю с удовольствием. А до этого я был сторонником евразийства: «Наша особость, наша непохожесть ни на Европу, ни на Азию, наша самобытность, рожденная общинным землепользованием, ушедшим во всех других странах, а у нас оставшимся аж до начала этого века...»
— Совсем не пьете?
— Совсем. Я запойным был.
— Давно?
— В Париже. Я из Парижа давно уехал.
— С тех пор как познакомились с кутеповской контрразведкой?
— Нет. С ними я познакомился раньше. А уехал я во время выступления фашистов Де ля Рокка.
— Я тогда приезжал в Париж, между прочим.
— Вы по-французски говорите?
— Плохо. Предпочитаете французский?
— Предпочитаю, — после короткой паузы ответил Родыгин. — Поймите меня правильно, господин Штирлиц.
— Я понимаю. Но вы отлично говорите по-немецки.
— Учился в Гейдельберге.
— Когда?
— В двадцать третьем. Я был уже приват-доцентом, но эмигрантам не верят. Не верят в Европе русскому диплому, надо сдавать экзамены за университет, как юноше, заново.
— Вы действительно верили в теорию евразийства?
— Действительно верил.
— Бывали в Союзе?
— Нет.
Когда они вышли из кабаре, Штирлиц спросил:
— Вы давно с нами по-настоящему?
— А вы?
Штирлиц рассмеялся — вопрос Родыгина показался ему злым, да он, видимо, таким и был на самом деле.