Из массы информации, которую Штирлиц ежедневно и ежечасно получал, он, находясь в средоточии событий кардинально разностных, считал своим долгом обнажать главное существо проблемы. Оно, это главное, заключалось в том, чтобы любыми доступными ему способами помогать крушению гитлеризма, оставаясь при этом человеком в черной форме с эмблемой СС на рукаве и на кокарде фуражки. Он знал о гитлеризме все, и не снаружи, а изнутри, как функционер, посвященный в практику ежедневной работы громадной машины подавления личности во имя нации и подавления нации во имя торжества «арийской идеи».
Однако это его абсолютное знание «предмета» играло с ним злую шутку: он приносил делу революции, которому посвятил себя, сугубо ограниченную, номинальную, как он считал, пользу. Штирлиц часто вспоминал великую истину, открытую ему в Шанхае его добрым другом, учителем седьмой гимназии Чжу Го. Тот говорил, что высший смысл философии в том, чтобы человек верно познал предметы, окружающие его, ибо только в случае верного познания предмета он сможет организовать эти разрозненные сведения в единое знание. Если знание широко и разносторонне, тогда оно превращается в истину. Приближение к истине позволяет человеку найти верное поведение в жизни. Бумеранг, запущенный человеком, совершает в своем полете некий эллипс: через познание к знанию, от знания — к истине, от истины — к совершенству; и лишь потом возвращается обратно, возмещая сторицей напряжение, затраченное на его запуск.
Познав «истину» национал-социализма, Штирлиц терзался мыслью, что шифровки, которые он отправлял домой в ответ на запросы Центра, лишь малая толика того, что он мог дать. Он не ждал вопросов, он настаивал, просил, требовал, взывал к постоянной готовности.
Но когда он писал в Центр, что англичане ищут контактов с Москвой не для того лишь, чтобы столкнуть лбами Кремль с Берлином (хотя и такая возможность не исключена), когда он сообщал, что сорок первый год будет годом войны Гитлера против Советского Союза, когда он не просто говорил, а доказывал, не просто доказывал, а кричал, и крик его был (втиснутый в таблички с отрешенно спокойными строчками кода) о том, что эта весна должна стать порой налаживания надежных контактов со всеми, кто уже борется против Гитлера, и когда он не получал ответа на свои шифровки, отчаяние овладевало им, и много сил приходилось тратить на то, чтобы утром появляться на Принц-Альбрехтштрассе таким, каким он уходил вчера — ироничным и спокойным.
Сейчас здесь, в Югославии, когда он услыхал на аэродроме в Загребе славянскую речь, когда ему сказали «извольте», протягивая билет, и когда к нему обратились «молим вас», а официант, поставив перед ним кофе, пожелал «приятно!» и он вынужден был
Сейчас, находясь в Югославии, Штирлиц явственно увидел реальное начало борьбы братского народа против Гитлера, поэтому был он особенно собран и постоянно ощущал продольные мышцы спины, которые напряжены, как при драке. Это ощущение собранности было радостным, и он знал: как бы трудно и сложно ему ни пришлось, он обязан выстоять. Вот поэтому-то Штирлиц и возвращался в Загреб так спокойно, хотя и выжимал максимальную скорость из «мерседеса», и машину свистяще заносило на крутых поворотах, и ждал его в «Эспланаде» Веезенмайер, и пропустил он все сроки для встреч с Родыгиным и Везичем. Тем не менее он не испытывал страха или неуверенности, наоборот, он поджался, как боксер перед ударом, он верил в свою победу, ибо ощущал себя частицей Добра в его тяжкой и долгой схватке со Злом...