Пока играли в карты с Устином, хмель, азарт и необычная ставка Устина туманили голову. «Ксюху ставлю! Ксюха везуча!» — кричал Устин. Когда же Матрена оборвала игру, на руках у Сысоя оказалась Ксюша, а к Устину перешла добрая часть денег Сысоя. Да ежли б Сысоя, а то ведь деньги-то отца, а Пантелеймон Назарович крут.
Голова пошла кругом.
— Давай разменяемся, — приступил к Матрене Сысой.
Та только губы поджала, а утром чуть свет разбудила Сысоя и сама помогла усадить в коробок связанную Ксюшу.
Куда деться с девкой? Тут похмельный Сысой и вспомнил про пасеку. Привез сюда Ксюшу, ввел ее в избу, а сам сел за стол под иконы и уронил голову на ладони.
— Что я наделал! Как только вывернусь, — застучал кулаком по столу. — Хоть спляши, окаянная, — крикнул он Ксюше, — позабавь своего господина. Не пляшется? Браги выпей, морда ты черная.
— Не балуй!.. Пусти!.. Пить не буду, — отбивалась Ксюша.
— Нет, выпьешь с Сысоем, — и, обхватив за шею, сунул ей в рот ковш с брагой. Ксюша вышибла ковш и ударила Сысоя.
— Ты драться?
Ксюша отбивалась табуреткой. Хрустели под ногами разбитые стекла. Но силы были слишком неравны.
— Вязать! — приказал Сысой приехавшим вместе с ним приказчикам.
Потом сам, размазывая кровь по лицу, прикрутил ее веревкой к кровати.
— Лежи, стерва, — повернулся к приказчикам. — Вон все на кухню, а я покажу ей, что значит Сысой Козулин!
Пять долгих дней и ночей тянулся медовый месяц Сысоя.
— Пляши, — упрашивал осоловевший Сысой.
— Руки мне развяжи.
— Побожись, что не станешь драться.
Ксюша молчала. Сысой хватался за плеть, но чаще только грозился.
— Что ты кобенишься, царевну-недотрогу разыгрываешь? Была недотрога, да сплыла. Любись, пока честно прошу, а доведешь — изломаю, как щепку. Не таких крутил. — Заломив за спину связанные руки Ксюши, волок ее, в горницу.
Время шло, но до сих пор, вспоминая о тех днях, Ксюша вздрагивала от омерзения и жгучей ненависти, первой ненависти в жизни, такой же сильной и безоглядной, как первая любовь. Пыталась бежать. Ее поймали и заточили в маленькой горенке, заперли дверь, ставни, и горенка стала нема и мрачна, как темница.
Уехал Сысой.
Раньше Ксюше всегда не хватало времени даже для сна, а тем более для дум. На пасеке времени хоть отбавляй. Впервые Ксюша осталась без дела, наедине с собой, и впервые в ее сознании возник вопрос: почему? Тот самый вопрос, что переводит ощущения настоящего или грезы о будущем в мышление с разбором прошлого и попыткой проникнуть умом в завтрашний день.
Ксюша металась по горенке. Кляла дядю Устина, Сысоя и твердо решила: не смирюсь ни за что. Надо бежать! Пыталась ставни сломать — сил не хватило. Половицы без топора не поднять. Перебрав десятки способов, искала новые. И, устав от бесплодных попыток, садилась на лавку, припадала лбом к стеклу и через щели в ставне смотрела на горы, на могучие кедры, что росли за оградой, на колечко с голубой бирюзой, подарок Ванюшки. Вспоминалось родное село, огромные кедры за речкой. Подносила к глазам руку с кольцом и закусывала кулак, чтоб не крикнуть от боли. Ванюшка перед глазами — невысокий, румяный, сероглазый, русоволосый — дарит ей это колечко. Родным летним небом голубеет в нем бирюза, и кажется Ксюше, она, бирюза, сохранила блеск Ванюшкиных глаз, его улыбка застыла в теплом сиянии камня.
— Ванечка, солнышко мое ясное, жених нареченный, я уж фату к венчанью купила, Арина муку приготовила для свадебных пирогов…
И снова металась по горенке в поисках выхода из темницы. «Сысойка хочет меня сломать… Не сломает. Жилы тяни из меня, каленым железом жги мое тело, я больше не крикну. И лазейку все одно отыщу. Окажусь на свободе — в омут не брошусь, и петлю на себя не накину, а Сысоя найду, в поганые зенки его вцеплюсь».
Как-то в Ксюшину темницу забрался шмель. Большой. Нарядный. Поперек спинки ярко-желтые и черные полосы. Он натужно бился в стекло и сердито гудел. Ксюша обрадовалась: живая душа рядом. Можно понять, что он делает, чего добивается. Можно даже представить, что думает: тоже ищет выход на волю.
На другое утро шмель снова гудел у стекла и был, кажется, очень голоден. Можно бы у дедушки Саввы меду попросить, да не хотелось у него одолжаться. Нажевала тюрьки из хлеба и положила на подоконник. С замиранием сердца следила, будет шмель есть или нет. Кажется, ел. Только странно: подползет, упрется лапками в тюрьку, ткнет в нее хоботок и сразу взлетит, как ужаленный. Побьется в стекло и снова к тюрьке ползет.
На третье утро, проснувшись, Ксюша не услышала гуда. Подошла к окну. Шмель лежал на переплете рамы вверх мохнатыми лапками.
2.
Сысой, подъезжая к пасеке, чувствовал душевный подъем и всегда запевал. Сегодня он пел особенно громко. Много дней давил его нечаянный выигрыш. Нужда заставила вновь обратиться к Ваницкому. Трижды пришлось проситься, прежде чем Аркадий Илларионович принял его в конторе на прииске Богомдарованном. Вместо «здравствуй» сказал с насмешкой:
— Спасибо, что не забыл.
Сесть не пригласил. Сысой проглотил обиду: не привыкать. Начал сразу же с дела.