— Да будет вам! Попробовать стоит. Быть может, я и фашист — уверен, что вы навесили на меня этот ярлык, — но фашист не прирожденный (между нами говоря, Шанталь — прелестное создание, но ее политическим воззрениям не хватает последовательности). Нет, я верю в здравый смысл. Более того, я полагаю, что именно способность рассуждать здраво позволила европейцам захватить гегемонию в большинстве стран мира.
— Наивный, нелогичный вздор! Это деньги позволили международному капиталу захватить гегемонию в большинстве стран мира.
— А, так, значит, мы заговорили! Продолжайте. Продолжайте и растолкуйте мне, что позволило Франции захватить власть в Алжире — деньги или здравый смысл? И почему я не должен поддерживать французское военное присутствие?
— Потому что французы терпят поражение. Глупо ставить на проигравших. Колониализм — это последний вздох охваченного кризисом капитализма.
— Что еще за кризис? Я никакого кризиса капитализма не вижу. Что случилось с капитализмом? — Рауль изображает шутовское недоумение.
— До сих пор капитализму удавалось предотвращать предсказанные Марксом острый экономический кризис и резкий спад деловой активности благодаря обнаружению дешевых рынков в колониях, но когда капиталисты перестанут контролировать эти рынки, тогда наступит кризис капитализма и торжество пролетариата. Что случилось с капитализмом? Да то, что он опирается на ложную и несправедливую систему ценностей. Возьмите любой товар: это ведь труд, а не капитал определяет стоимость, потому и вознаграждение полагается не капиталисту, а рабочему.
— Не вижу в этом поучительного смысла. Но как бы то ни было, откуда нам знать, что именно труд определяет стоимость товара? А как же… как же спрос? Снабжение? Капиталовложения? Стоимость, зависящая от полезности или исключительности товара? И разве не заслуживает капиталист некоторого вознаграждения за свою предприимчивость и за тот риск, которому он подвергается?
Я ложусь поудобнее, опершись на локоть, и мы улыбаемся друг другу. Мы оба знаем, что у меня почти нет шансов наброситься на него с его оружием. Пистолет лежит у него на коленях. Я вынужден молиться о том, чтобы он, увлекшись дискуссией, уронил пистолет на пол. Поэтому спор возобновляется. Время от времени заходит Зора с очередной банкой пива для Рауля. Я получаю воду и укол морфия. В шприце уже больше грана.
Один раз Рауль пытается вовлечь в дискуссию Зору:
— Что меня удручает, так это серость и убожество марксизма. Он мерзок как идея, да и с виду омерзителен. Полюбуйтесь на него, мадам! Лежит на вашей кровати, отпускает клочковатую бороденку и сверлит нас жгучим взглядом фанатика. Полюбуйтесь на него и вспомните о его вере в то, что цель оправдывает средства, благодаря которой он не видит ничего дурного в том, чтобы пытать, а потом убить вашего мужа. Как по-вашему, мадам, можно назвать такое существо привлекательным?
Заканчивает Рауль нелепой, претенциозной жестикуляцией. Кажется, он расставляет сети. Хочет, чтобы я рванулся к пистолету.
Раулев французский Зора понимает с трудом. На мгновение она останавливается и задумчиво смотрит на меня. Потом, ни слова не говоря, ставит поднос и выбегает за дверь.
Возвращаемся к трудовой теории стоимости. Рауль продолжает:
— Ни один капиталист не стал бы отрицать, что часть стоимости готовой продукции зависит от стоимости труда и что прибыль капиталиста, по крайней мере частично, определяется разницей между тем, сколько он должен платить своим рабочим, и тем, за сколько должен продавать свой товар. Но с какой стати это ослепляющее озарение должно превратить всех нас в марксистов?
Не думаю, что Рауля можно переубедить. Лишь в силу болезненной возбудимости как следствия приема наркотика я продолжаю спор. Рауль не может позволить себе отказаться от своих прежних представлений. Все мы обладаем имущественным правом на идеи, с которыми росли.
Появляется завтрак на подносе. Я то и дело перестаю следить за ходом спора. Человеку, так напичканному морфием, как я, нелегко все время слушать Рауля. Сдается мне, Рауль считает себя неким новым Сократом, без конца задающим каверзные вопросы, а меня — каким-нибудь тупым, узколобым учеником, что ковыляет вслед за ним по Акрополю, завороженный сократовскими вопросами, пока не добирается до истины, к которой все время подводил его великий философ. Однако у Сократа не было оружия. А я, взятый им в ученики, смотрю на MAC 35, лежа нагишом в грязной постели — нагишом, если не считать неудобной, сбившейся в комки повязки на колене, — и еще больше тупею из-за того, что кажется очень похожим на передозировку морфия. Я постоянно хочу пить — и страдаю болезненным запором.