Читаем Амбивалентность власти. Мифология, онтология, праксис полностью

И, как представляется, на этом фоне набирающая в последнее время обороты тенденция говорить о жертве в терминах травмы как на уровне повседневных речевых практик166, так и в рамках научного дискурса может быть прочитана как важный симптом современности. В самом деле, дискурс травмы в данном контексте стал уже совершенно привычным и само собой разумеющимся не без прямого влияния со стороны активно развивающихся trauma studies. Травма – понятие с размытыми смысловыми контурами, которое может применяться как к индивидуальному опыту, так и к опыту сообществ (культурная травма). Но как бы ни определяли это понятие те или иные исследователи, принципиальным моментом будет, пожалуй, то, что травма характеризует даже не катастрофические события как таковые или болезненное переживание утраты по их поводу. Куда более четким маркером травмы является сопровождающий ее слом, кризис идентичности167. Заметим, что имеет место едва ли вполне отрефлексированная двойная смысловая привязка понятий жертвы и травмы друг к другу. Опыт жертвы (той самой, которая victim) понимается как травматический168, а разговор о культурной или исторической травме непременно включает в себя публичное предъявление пострадавших жертв.

Аналитика травмы – явление сравнительно недавнее, берущее начало в психоаналитическом описании военных неврозов Первой мировой и окончательно принявшее форму исследования феномена культурных травм (в качестве прототипического случая которых рассматривается Холокост) в 80–90-х годах XX века. Учитывая, что дискурс травмы представляет собой столь молодое явление, к тому же сформировавшееся в определенном культурном пространстве, возникает закономерный вопрос о том, насколько релевантны могут быть подходы trauma studies при анализе катастрофических событий предшествующих эпох или современных, но не западных обществ. Каков эвристический потенциал разговора в терминах травмы, например, о Великой французской революции? О средневековых эпидемиях чумы? О конкисте? Дж. Александер с многочисленными оговорками и ссылаясь на реалии глобализма настаивает на том, что «теория культурной травмы применима повсеместно».169 Движут им при этом не только методологические соображения, но не в последнюю очередь и гуманистический пафос. С одной стороны, коль скоро события не являются травмирующими по своей внутренней природе, но становятся таковыми в ходе процесса признания травмы и при живейшем участии социального воображения, объективная пространственно-временная принадлежность событий сама по себе большой роли не играет. С другой стороны, по приводимым Александером примерам (таким как резня в Нанкине, геноцид в Гватемале, апартеид в ЮАР) видно, что процесс признания травмы, поскольку он влечет за собой вменение ответственности, восстановление прав и компенсации, рассматривается данным автором как однозначно прогрессивный. Отказать кому-либо в признании травмы – значит, как максимум, уйти от ответственности, как минимум – помешать расширению границ социальной солидарности. А коль скоро работа по конструированию травмы вынуждает пересматривать историческое прошлое, вероятно, придется признать, что в травматическое поле могут быть втянуты и весьма далекие события вроде татаро-монгольского ига или разрушения соломонова храма, при условии, конечно, что у этой исторической травмы есть актуальная группа носителей, достаточно успешная в медиавоздействии на современную аудиторию.

И тем не менее все вышесказанное не отменяет того факта, что травма и травматический процесс вместе с соответствующим нарративом представляют собой достояние лишь современного абриса человечности. В применении к проблематике жертвы это значит, что трактовка жертвы в терминах травмы (равно как и в терминах насилия) едва ли уместна за пределами современности и ее релевантность весьма сомнительна при разговоре о реалиях архаических или традиционных обществ самих по себе, вне связей, так сказать, с сегодняшней конъюнктурой. В самом деле, ритуальное скармирование, предполагая нанесение ран и причинение боли, не было тем не менее травматическим опытом в современном понимании хотя бы в том смысле, что традиционные инициаторные практики меняли, конечно, представления людей о себе, но это изменение вряд ли было бы уместно трактовать как кризис идентичности. Равным образом и опустошительные чумные эпидемии не стали для европейцев XV века культурной травмой, хоть по факту и многое изменили в экономике и культуре того времени. Трагические разрывы социальной ткани в истории случались часто и часто сопровождались кровавыми эксцессами, но традиционная культура не пасовала перед задачей поиска объяснений и предъявления смысла произошедшего, а потому понимание людьми того, «кто они, откуда они и куда хотят идти» не ставилось под серьезную угрозу.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Россия между революцией и контрреволюцией. Холодный восточный ветер 3
Россия между революцией и контрреволюцией. Холодный восточный ветер 3

Эта книга — взгляд на Россию сквозь призму того, что происходит в мире, и, в то же время — русский взгляд на мир. «Холодный восточный ветер» — это символ здоровой силы, необходимой для уничтожения грязи и гнили, скопившейся в России и в мире за последние десятилетия. Нет никаких сомнений, что этот ветер может придти только с Востока — больше ему взяться неоткуда.Тем более, что исторический пример такого очищающего урагана у нас уже есть: работа выходит в год столетия Великой Октябрьской социалистической революции, которая изменила мир начала XX века до неузнаваемости и разделила его на два лагеря, вступивших в непримиримую борьбу. Гражданская война и интервенция западных стран, непрерывные конфликты по границам, нападение гитлеровской Германии, Холодная война сопровождали всю историю СССР…После контрреволюции 1991–1993 гг. Россия, казалось бы, «вернулась в число цивилизованных стран». Но впечатление это было обманчиво: стоило нам заявить о своем суверенитете, как Запад обратился к привычным методам давления на Русский мир, которые уже опробовал в XX веке: экономическая блокада, политическая изоляция, шельмование в СМИ, конфликты по границам нашей страны. Мир вновь оказался на грани большой войны.Сталину перед Второй мировой войной удалось переиграть западных «партнеров», пробить международную изоляцию, в которую нас активно загоняли англосаксы в 1938–1939 гг. Удастся ли это нам? Сможем ли мы найти выход из нашего кризиса в «прекрасный новый мир»? Этот мир явно не будет похож ни на мир, изображенный И.А. Ефремовым в «Туманности Андромеды», ни на мир «Полдня XXII века» ранних Стругацких. Кроме того, за него придется побороться, воспитывая в себе вкус борьбы и оседлав холодный восточный ветер.

Андрей Ильич Фурсов

Публицистика / Учебная и научная литература / Образование и наука
Эстетика
Эстетика

В данный сборник вошли самые яркие эстетические произведения Вольтера (Франсуа-Мари Аруэ, 1694–1778), сделавшие эпоху в европейской мысли и европейском искусстве. Радикализм критики Вольтера, остроумие и изощренность аргументации, обобщение понятий о вкусе и индивидуальном таланте делают эти произведения понятными современному читателю, пытающемуся разобраться в текущих художественных процессах. Благодаря своей общительности Вольтер стал первым художественным критиком современного типа, вскрывающим внутренние недочеты отдельных произведений и их действительное влияние на публику, а не просто оценивающим отвлеченные достоинства или недостатки. Чтение выступлений Вольтера поможет достичь в критике основательности, а в восприятии искусства – компанейской легкости.

Виктор Васильевич Бычков , Виктор Николаевич Кульбижеков , Вольтер , Теодор Липпс , Франсуа-Мари Аруэ Вольтер

Детская образовательная литература / Зарубежная классическая проза / Прочее / Зарубежная классика / Учебная и научная литература