“Антихрист умер в Рождество Христово”, – так 25 декабря 1989 года радио Румынии объявило о расстреле Николае Чаушеску. Так жалкую расплату за прельщение пытались оправдать образом великой любви, тоже замешанной на жертвенной крови. В действительности же не оправдали, а лишь оголили ничтожество жеста: страх и ненависть – не оправдание крови, оправдание ее – только любовь. Как это ни парадоксально, только любящий имеет право убить или отдать себя на смерть, потому что любовь – дар Божий, то, что есть в нас от Него, по милости Его безмерной в нас вложенное. Пусть простит тот, кто простит, и осудит тот, кто осудит: верное дело – только дело любви, даже если стоит оно на крови. Где кончается любовь и начинается смерть – определить невозможно, поскольку глумиться над любовью в себе и в других, пинать ее, швырять в грязь – все равно что хулить
Святой Дух. Все грехи нам простятся, а эта хула не простится, потому что все в нас тлен, кроме любви. И только любовь на все право имеет.
Поэтому тот, кто отринет ее, достоин смерти. Сказано же у классика:
“Умрешь не даром: дело прочно, когда под ним струится кровь…” Если бы у меня хоть на миг появилось в душе сомнение относительно этой истины, я бы тут же вырвал его из своей груди и безжалостно спустил с него ремнями шкуру.
Сейчас мир измельчал, он страшится жертвы. Теперь переписка влюбленных выглядит так: она разводит чернила слезами, он разбавляет чернила слюной. О крови уже и речи нет. Не пора ли произвести ревизию нашего существа и переоценить ценности? Мой научно-исследовательский институт…
Какое удивительное открытие совершил на этот раз призрачный научно-исследовательский институт Капитана, я узнать не успел. Кожей почувствовав неладное, я обернулся – за моей спиной, сощурив глаза и неподвижно вглядываясь в экран, стояла Оля. Слюна у меня во рту, предназначенная для разбавления любовных чернил, вмиг стала горькой.
Вид у лютки был такой, будто она наглядно иллюстрировала мысль
Капитана о невозможности определить, где кончается любовь и начинается смерть. “Надо же так бездарно провалиться!” – Я понял, что изобличен. Но тут же некий внутренний чертенок возразил в ответ:
“А вот это как раз неважно – по существу, бездарный провал ничем не отличается от блистательного”.
– Ты читаешь мои письма? – Оля говорила голосом совершенно чужой мне женщины. Ей-Богу, если б она залепила мне оплеуху, я чувствовал бы себя не намного хуже.
В ответ я что-то пролепетал вопреки очевидному. Что-то вроде: “Да нет…”
– Как ты посмел! – Она восклицала, не повышая голоса, и это было ужасно.
– Так случайно вышло… Клянусь, я готов искупить! Хочешь, я вымою посуду и посторожу возле духовки луковый пирог?
– Какая гадость! – Оля брезгливо выдернула из моего компа флэшку. -
Читать мою переписку… Ты сделал мне больно. Я тебе Смыслягин, что ли? Я тебе Смыслягин, да?!
Не дожидаясь каких бы то ни было оправданий (невозможных в этой ситуации), лютка гневно сверкнула разноцветными глазами и вышла вон из комнаты. Я запоздало вырубил предательский комп. Мне было очень стыдно – в конце концов в этих письмах не было ничего предосудительного. Я готов был просить прощения на коленях, как повинный раб… Впрочем, сейчас к Оле было лучше не подходить.
Сидя в “удобствах”, я смотрел на застекленную компанию афодий, крошек-онтофагусов, навозников и рогатых лунных копров, подвешенную на стену над держалкой рулона туалетной бумаги, и погружался в бездну уныния. Что-то виделось сейчас мне в этих малышах родственное, близкое – они без двоедушия, не ведая брезгливости и стыда, имели дело с тем материалом, который давал им ощущение стабильности и уверенности в завтрашнем дне. Человеку стоило бы в порядке смирения взять с них пример, а то ведь чистоплюйство уже возведено им едва ли не в заслугу, едва ли не в свидетельство добропорядочности и благородства. Да любой навозник благороднее этих ханжей в сто тысяч раз!
В тот вечер Оля больше не сказала мне ни слова. Покончив с тестом и начинкой для пирога, она молча положила на диван стопку постельного белья, тем самым дав понять, что не намерена делить со мной сегодня ложе, и удалилась в спальню. Это был верх презрения. Я терзался. Я очень терзался. Я бесконечно страдал. Я понес высшую меру раскаяния.
Утром, проверяя очевидные предположения, а кроме того, желая поставить для себя в этом деле своеобразную точку, я все-таки улучил момент и тайком завладел белоснежным Олиным компиком. Тщетно – как я и думал, тот бдительно затребовал пароль.
Справедливости ради следует признать, что в памяти моей, среди сонма пылящихся там воспоминаний, свидетельств позора, подобного вчерашнему, было не много. Можно сказать, совсем не было. Впрочем, что такое память? Это то, что у нас остается, когда все остальное забыто.
Глава восьмая. РА В ДУАТЕ